Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 130

Паша сдернул с плеча губастого автомат, обыскал обоих, снял с них ремни и связал им руки назад. Потом, словно выпачкался в грязи, брезгливо вытер ладони об свои штаны.

— Ну! Кругом! — приказал Ивашкевич. Он опять увидел спины, теперь уже вздрагивавшие, рыхлые.

Полицаев повели в хату.

Петрушко стал у дверей. Паша направился к калитке, держа палец на спусковом крючке автомата.

В калитку важно вкатился петух, медлительный, рыжий, с высоко поднятым черным хвостом и пламенным широким гребешком, похожим на корону. Паша увидел петуха.

— Ай, красавец, — покачал головой. — Только тебя тут не хватало.

Петух постоял, повел короной и вернулся на улицу.

Почти треть низенькой, с выщербленным полом хаты занимала бокастая печь, побеленная и чуточку подсиненная, будто выснеженная, и казалось, от нее тянуло прохладой. Полицаи стояли у печи, спиной к ситцевой занавеске, протянутой над запечьем.

— Ну, с нами не повеселеете, — с недобрым спокойствием пообещал Ивашкевич, усаживаясь на лавку.

Источенный временем и жучками, весь в темных оспинках, висел в углу киот. В тускло мерцавшем окладе сиял в нимбе желтый лик богоматери с розоватым младенцем на руках. Глаза, неподвижные и покорные, как у овцы, ничего не выражали, словно из самой вечности смотрела она. «Когда жизнь райская, глаза всегда ничего не выражают, — взглянул Ивашкевич на икону. — Даже радости настоящей нет в них. Должно быть, это совсем нечеловеческое — райская жизнь…» А напротив, будто неверное отражение той, что сияет под резным окладом, на краю широкой деревянной кровати, потемневшей, с иззубринами, примостилась хозяйка хаты. Эта тоже держала на руках ребенка. Худенький, с синеватым носиком и прозрачной кожицей, светившейся на его костлявом, как у высохших старичков, личике, он всей своей крохотной силой прильнул к груди матери, и видно было, что ему все равно холодно, исхудалое тело женщины не излучало тепла. Ребенок заплакал. Из-под натужно сомкнутых покрасневших век потекли слезки, и личико сделалось еще более старческим. Ивашкевич отвернулся.

— Фамилии бы, что ли? — покосился Левенцов на полицаев.

— На кой тебе их фамилии? — пожал Ивашкевич плечами. — Предатели, и все.

— Так нас заставили, — перехваченным голосом произнес рябой. Его глаза впивались то в Ивашкевича, то в Левенцова. — Своей волей разве пошли бы…

— И тебя заставили? — посмотрел Левенцов на губастого.

— А как же, заставили, товарищ…

— Какой я тебе, подлецу, товарищ! Гестаповцы тебе товарищи! — гулко стукнул Левенцов кулаком по столу.

— Истинно говорю, заставили, — жалобно всхлипнул рябой.

— Не Саринович ли? — насмешливо спросил Ивашкевич.

— И бургомистр, и Саринович! — закивали оба.

— Вот как? Зови-ка Сариновича, — повернулся Ивашкевич к Левенцову. — Вместе с Хусто иди. Дом за дубками. Видел?

Рябой и губастый не сводили глаз с Левенцова и Хусто, пока они не скрылись в сенях.

— Выручали, кого могли. Никого не обижали, — подвывал рябой.

Оба говорили, словно стонали. Казалось, те, которые только что входили во двор, ушли, а это другие, так разнились их голоса, их интонации.

— Выручали? — не выдержав, вскинулась хозяйка хаты. — Не обижали? — Она укачивала сморенного криком ребенка. — А Лизка?

— Что Лизка? — спросил Ивашкевич.

— Знасильничал. Руки на себя девка наложила. Вот что Лизка.

— Есть у нее кто?

— Мать.

— Далеко хата?

— Шабры мы.





— Шабры? Сходи за ней, — сказал Ивашкевич.

Саринович вошел мелким слепым шагом. Маленькая голова на длинной шее и узкие покатые плечи тряслись и никак не могли остановиться. Он едва переводил дыхание, выпученные глаза как бы искали чего-то и не могли найти. Но встретиться с Ивашкевичем избегали.

— Сюда, — позвал Ивашкевич. — Тут все свои, не узнаешь разве?

Саринович поднял плоское, табачного цвета лицо и угодливо осклабился. Он сел на лавку, невидящим взглядом обвел всех, ни на ком не задерживаясь, только на жену чуть дольше смотрел. Их привели вместе. Полная, заплывшая жиром, что и бедра не были видны, она занимала весь простенок.

Покачивая ребенка, вернулась хозяйка. За ней плелась соседка. Та увидела полицаев. Брови ее поднялись в испуге и так и застыли высоко над округлившимися глазами. Это длилось мгновенье. И кинулась на рябого.

— Душегуб! — вцепилась в него, обезумев от горя и ненависти. Силы оставили ее, она рухнула на выщербленные, серые от давности и частого мытья половицы. — Доченька! — произнесла затихавшими губами, словно увидела перед собой ее, живую.

Ивашкевич и Левенцов бережно подняли женщину, уложили в кровать.

В хату вбежал старый крестьянин в неподпоясанной домотканой рубахе, в галошах на босу ногу. Галоши были велики и, когда он ступал, неуклюже хлопали. Вид у него был испуганный.

«Отец этой женщины, — догадался Ивашкевич. Он переводил глаза с нее на старика и с него на женщину. Что-то внятно повторялось в их облике. — А Лиза его внучка».

— Семнадцатый Лизаньке шел годок, — надломленным голосом пояснял старик. — Царство ей небесное, — перекрестился на богородицу в углу. По лицу пробежала судорога, словно вся мука той, что расслабленно лежала в кровати, передалась ему, и это усиливало сходство. На полицаев даже не взглянул, они для него не существовали. После Лизаньки ничего больше не могли они взять у него, ни сейчас, ни потом.

Он опустил голову. Так, видно, легче размышлять, когда глаза ничто не отвлекает.

«Дело затягивается, — подумал Ивашкевич. — Приходится устраивать суд… Может, и на руку. Саринович усвоит кое-что…»

— Костя, — наклонился он к Левенцову. — Надо сейчас же собрать всех, кто остался в хатах. Шут его знает, вдруг кто кинется в соседнюю веску. Хоть и далековато, а все же… Опасная штука.

— Опасная.

— Отец, — посмотрел Ивашкевич на старика. — Дворов в вашей веске семь?

Старик кивнул.

— Вот с ними, — показал Ивашкевич на Левенцова, Якубовского и Хусто, — покличешь народ. Всех. До одного. Решать что, так сообща, со всеми.

Спустя минут двадцать в сенях послышались голоса. Лица полицаев помертвели, стали совсем белыми, как печная стена, у которой стояли. Только глаза метались, словно в них был кипяток. Ивашкевич заметил это. Дверь открылась. Два старика и четыре женщины, тоже пожилые, и пятая, молодая, тощая, как муравей, неуверенно ступили через порог. Между ними протиснулись ребята.

— Дозвольте, — робко не то спросил, не то попросил кудлатый коренастый крестьянин. В руках держал он облезлый заячий треух.

— Давайте, давайте, — приглашал Ивашкевич. — Сюда давайте. А то столпились у дверей. — Оба старика сделали шаг и уселись на лавку у окна, женщины продолжали стоять.

В хате стало шумно и тесно. Левенцов, Якубовский и Хусто с трудом пробирались к столу. Вместе с ними шла костистая женщина в сбитом на затылок платке. С плеч ее свалилась наспех наброшенная кацавейка, открыв кофточку с короткими рукавами, из которых выскользнули сильные руки. Она подошла к полицаям и ожесточенно плюнула в лицо одному, другому.

— У, паразиты! — трясла она перед ними кулаками. — Мою корову на свой двор увел, — показала на губастого. — Паразиты проклятые! У самой четверо малых ребят, только и было, что молоко.

— Это и значит, никого не обижали? — искоса взглянул Ивашкевич на полицаев. Те опасливо отвели глаза.

На лице кудлатого появилась ухмылка.

— Никого не обижали? — привстал он, прижимая под мышкой треух. — То, может, я помогал немцам народ обирать? Очень мне это интересно услышать. Очень даже интересно. Выходит, не ваши — мои руки надо вязать?..

И все заговорили враз.

— Кто Ивася насмерть забил? — Новая вспышка гнева охватила костистую женщину. — И за что? Бабу свою в обиду дать не хотел.

— Не я бил… — дернул губастый головой, словно уклонялся от чего-то опасного, что подступало к нему. — Не я…