Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 130



Он собрал и внимательно осмотрел автомат, вытер ветошью руки, вымазанные ружейным маслом, и снова кинул на Тюлькина недружелюбный взгляд.

— Ач, бикинбарт отрастил! — не то поморщился, не то усмехнулся Михась. — Как фармацепт какой… — хотел уязвить Тюлькина, любившего щегольнуть словом иностранным и высокопарным.

— Если тебе хочется так называть меня, то говори, пожалуйста, фармацевт, — слишком вежливым, слишком добрым голосом сказал Тюлькин.

— Пошел ты к чертям.

— Так нам с тобой одна дорога, — ироническим тоном произнес Тюлькин. — И вроде скоро тронемся. Так сказать, полетим. — И уже серьезно, обращаясь ко всем: — Осточертело. Сиди, как дурак, и жди погоды.

— Каждый ждет, как может, — процедил сквозь зубы Михась.

— Ну, знаешь…

Тюлькину надоели Пашины подковырки, придирки Михася. С поднятой головой пошел в другой конец помещения. «Меня не прижмешь!» — показывал он всем своим видом. Остановился возле Алеши Блинова. На полу перед Блиновым — брезентовый мешок, на мешке — батареи. Тот поднял с пола одну, положил на стол, присоединил провода к концам вольтметра. Стрелка, дрогнув, резко кинулась вправо. Изоляционной лентой замотал оголенные концы. Еще раз нагнулся, еще, достал вторую батарею, третью, пятую. Вольтметр показывал: хорошее напряжение. Голова Алеши Блинова, склонившаяся к плечу, как бы отдыхала, только руки спокойно делали свое дело. Вот присоединил провода к следующей батарее, но стрелка, будто уже устала, не двинулась с места: батарея села. Он отставил ее в сторону.

Тюлькин бросил на Алешу Блинова снисходительный взгляд, снисходительно хлопнул по плечу, кивнул на батареи:

— Так-так… Напряжение проверяешь?

— Бифштекс жарю, — отозвался Блинов. — Давай-ка проверь, может, и у тебя какая села.

— И то, — скучно согласился Тюлькин. С небрежным видом достал сумку с комплектом питания и принялся за работу.

Но занятие не увлекло его. Искоса поглядывал туда, где только что вместе со всеми чистил оружие, там было оживленно — догадывался об этом по смеху, по веселым жестам Паши. «Что станется батареям! — уже сердился он. — Что им станется! Алеше лишь бы ковыряться, пропади они пропадом…» А там — снова смех. Табурет, на котором несколько минут назад Тюлькин сидел, пустым квадратом темнел возле стола, на том самом месте, куда отодвинул его, будто ждал возвращения Тюлькина. Но он не вернется. У него тоже амбиция. «Тут-то все храбрецы. Посмотрим на вас, молодчиков, когда не до смешков будет…»

4

А вон командир и комиссар.

Кирилл с порога:

— Тихо что-то. Не похоже на наших хлопцев… А может, комиссар, дверью ошиблись?

Все улыбнулись, Кирилл и Ивашкевич тоже. Десантники не спускали с Кирилла глаз, никто не старался скрыть своего нетерпения: что скажет командир?

А он развел руками, сказал почти весело, или так показалось:

— Сволочь же… А, хлопцы? Я о погоде.

Они уже привыкли к грубоватому прямодушию командира, в его тоне всегда слышалась уверенность. Вообще, когда он был с ними, все плохое выглядело как-то лучше. Им казалось, что во всех случаях знает он, как поступить самому и другим.



На лице Кирилла, еще окрашенном загаром, отчетливо проступали твердые скулы. Небольшие голубоватые глаза смотрели настойчиво и пристально, и в них, когда он не сердился, появлялись лукавые искорки.

— Сядем, — сказал он. Все уселись на скамьи по обе стороны стола. — Сволочь, говорю, погода.

— А самое гитлеровцев давить, — прогудел непреклонный и горячий голос Паши. Железные желваки прокатились под его темными, точно закопченными, щеками, и он яростно, будто уже давил гитлеровцев, сжал кулаки. — Да где их взять тут…

Все рассмеялись и взглянули на Пашу так, словно он впервые попался им на глаза.

Когда Кирилл подбирал бойцов в отряд, он сразу обратил внимание на Пашу, донецкого шахтера. Такой за целый взвод сойдет. «Грудь — печь печью», — подумал о нем Кирилл. Обыкновенного движения его руки, казалось, достаточно, чтоб свалить быка.

— Гляди не перепутай, когда станешь давить… — сверкнули Толины глаза. — А то кого-нибудь из нас прихлопнешь…

— Ну, ты, братец, в безопасности, — взглянул Кирилл на Толю Дуника, тоже здоровяка с прочными костями и мускулами.

— Не знаю, — блеснули Толины доверчивые глаза. У него было такого же, льняного, цвета лицо, как и волосы, но с густым медным отливом — от солнца и ветра. Ему едва сравнялось двадцать лет. Возраст, когда еще ничто не утрачено. Он был весь в настоящем, весь в будущем, прошлое же еще не мучило его, не будоражило памяти. С радостным удивлением постигал он видимый мир. Он не понимал отвлеченного мира, реальным было для него только то, что можно видеть, можно слышать, осязать.

Паша старше Толи лет на восемь, но они тянулись друг к другу — сила, что ли, привлекала силу… Все время, как припаянные, находились вместе: и на полевых занятиях, и в казарменной столовой, и койки их стояли рядом. Плечо к плечу сидели они и сейчас, Паша и Толя Дуник.

«Богатыри, — со скрытым восхищением смотрел на них Кирилл. — Кремень-хлопцы!»

Из коридора доносился стук шагов, гулкий и постепенно стихавший, отдаленный и нараставший — сюда-туда, туда-сюда. Кто-то торопливый прогремел сапогами, где-то близко разговаривал простуженный бас. Дежурный приоткрыл дверь, заглянул в помещение и затворил ее за собой. Репродуктор, висевший внизу, у входа в казарму, поднимал сюда, на четвертый этаж, голос диктора, и здесь он звучал глухо, нельзя было разобрать слов. Никто его и не слушал.

Пока дела, там, в Наркомате, занимали Кирилла целиком, пока нервная приподнятость владела им и сейчас, усталость не давала себя знать. Но вот он освободился от напряжения, и, словно внутри разжалась тугая пружина, утомление взяло верх. Он заслонил ладонью глаза. Он остался наедине с самим собой.

Последнюю неделю все складывалось так, что почти не приходилось отдыхать. Недосыпал, недоедал. И еще вот семья. До дому трамваем, затем автобусом, часа два с половиной. Он не мог приезжать часто. Но он знал, его ждут там, лишь наступал вечер, каждую минуту ждут, это тоже отбирало силы.

— Как только установится в небе порядок и самолет сможет прорваться, полетим. — Голос Ивашкевича, хрипловатый, задушевный, настигал Кирилла, приближал и приближал к себе. — Ждать уже недолго, — говорил комиссар. Высокий, напряженный лоб, глубокая линия над переносицей, крепкий раздвоенный подбородок, упрямо сложенные губы — энергичным выглядело лицо этого полноватого для своих тридцати пяти лет человека.

— Пешком бы пошел…

Якубовский заговорил? Кирилл даже приподнял ладонь, прикрывавшую глаза, чтоб взглянуть на его длинную фигуру, склоненную над столом. Сутуловатая спина, сухие щеки, вкривь и вкось изрезанные морщинами, сумеречные глаза, в которых угасло все живое. В первые дни войны Якубовский оставил свою деревню в глухом Полесье и ушел на фронт. Вскоре потерял всякую связь с семьей. Потом дошла до него молва, что немцы сожгли деревню. Живы ли жена и дочь, этого не знал. По-мужски сдержанно нес он в себе свое горе, ничто не выдавало его муку. Молчаливый, он, бывало, по целым дням ни слова не произносил. Угрюмый, казалось, злой человек, когда он говорил даже о солнце, это получалось хмуро. Рассказывали, прежде был он общительный, веселый. Горе все меняет. Меняет жизнь, меняет характер человека. «Сердце у него никогда не отойдет, — подумал Кирилл. — А с таким сердцем и жить-то трудно…»

Якубовскому, видно, и правда трудно было жить. Все время в напряжении, все время в глухой тоске, даже, наверное, во сне.

Зажав обкуренными губами почерневшую трубку, Якубовский внимательно смотрел на Ивашкевича. Со своей вересковой трубкой не расставался, и когда она перемещалась из одного угла рта в другой, это значило, что его медленная мысль тоже переходила на другое.

— Значит, скоро? — допытывался Якубовский, он вынул трубку изо рта.

Кирилл увидел: Якубовский улыбнулся, и улыбка все в нем изменила. Пропали злые складки на лбу, смягчились резкие линии в опущенных уголках губ, во взгляде вспыхнуло что-то живое, рухнуло все, что делало лицо жестким, каменным, это был совсем другой человек, и таким его здесь не знали.