Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 107 из 130

То, что она видела вокруг, не совпадало с миром, который существовал внутри нее и требовал всю ее без остатка, и она продолжала в нем жить, отгороженная от всего, на свете, и там был только Володя. Только лицо Володи, словно маятник, качалось перед ней, и куда бы ни склоняла голову — его лицо, его лицо… Так и шли вместе, молча и тесно, и не было одиночества, и ничего не значили ни конвоиры, ни столбы с перекладинами впереди. Она, должно быть, ступила немного в сторону, потому что ощутила удар прикладом в бедро. Наверное, было больно — удар отдался в висок, но и это не могло отвлечь ее взгляда от лица, которое, как маятник, было всюду — и слева и справа. Помост, казалось ей, находился где-то бесконечно далеко отсюда, куда и не дойти. И она шла, шла. Она глубоко дышала. Раньше почему-то не замечала, что дышит, все время дышит, а сейчас дышала жадно, дышала и думала об этом. И еще она думала, что все на свете можно объяснить и понять все можно, а это — смерть — никак понять нельзя.

«Да, да, это смерть», — вернулась мысль, на этот раз с устрашающей определенностью. Она переживала главные минуты своей жизни, сознавала она, потом время оборвется, сразу, как гаснет свет, когда поворачивают выключатель. Но, оказывается, ничего особенного в этих минутах… Просто шла она по натоптанному снегу, и на снегу видела свою косо лежавшую фиолетовую тень, в глаза били холодные морозные лучи, на голых тополях вокруг базарной площади чернели вороны, и три веревки, спускавшиеся с перекладины, приближались с каждым шагом. «Вот я иду… Пройду еще немного, вон до помоста. Потом остановлюсь. И — навсегда…» И опять не могла представить себе, что никогда больше никуда не пойдет…

Она неопределенно покачала головой, взглянула на конвоиров. Высокие, худощавые, совсем какие-то одинаковые, головы их торчали недвижно, будто тяжелые шары на плечах, глаза, устремленные на нее, белые, бесстрастные, ничего не выражали, словно и не глаза вовсе. Конвоиры вели ее туда, к середине площади, но это было все еще далеко. Там дорога кончалась. Показалось, все дороги кончались там, у перекладины над помостом из каких-то ящиков. Будто это был естественный конец мира, за спиной ничего не было и быть не могло — пустота, наполненная тьмой, и ни воздуха, ни пространства. Даже оглянуться не хотелось. Все в ней притупилось и, наверное, оттого не было страшно.

Подняв голову, она двигалась навстречу западавшему солнцу. Она ощутила снежинку, упавшую на губы, это неожиданно вернуло ее к жизни, из которой как бы уже ушла. И она испугалась. Но длилось это секунду, две. Только нижняя губа дрожала, чувствовала она, и понимала — это все, что еще осталось от страха, и пыталась остановить прыгавшую губу, но ничего не получалось. Ведь она уже не боится, она уже не боится, ничего не боится, почему же трясется губа? Она даже удивлялась этому, и пока шла, удивлялась. Когда смерть неизбежна, высшее счастье, наверное, быть свободным от всего, что делает человека слабым перед смертью. И Оля сейчас по-настоящему поняла это. Только б еще вот полчаса мужество не покинуло ее. «Даже меньше, чем полчаса…» Но это же целая жизнь, полчаса. Подумалось, что когда-нибудь она вернется сюда, вот такая же… Нет, она не могла представить себе, что человек может уйти бесследно.

Еще два-три шага — и помост. Она почувствовала, сделать эти два-три шага — самое трудное, что было за все ее девятнадцать лет. С голых сукастых деревьев, высаженных вдоль тротуара, взлетели воробьи. Будто камушки, кинутые с силой и ставшие живыми и стремительными, воробьи догнали ее. Они летели совсем низко, и Оле даже показалось, что увидела острый и черный глаз переднего воробья, похожий на точку. Прошмыгнув почти над головой, воробьи, взяли чуть повыше, поравнялись со столбами с перекладиной, и полетели дальше.

Значит, жизнь-то, что было? А теперь? После жизни — что? Вот этого постичь не могла. Даже сейчас не могла проникнуться мыслью, что это конец… Она не представляла себе конца, как и начала не видела, хоть и напрягала память — вот в школу пошла, а до того в детский сад бегала, а еще раньше на руках у бабки толклась и за волосы ее дергала, а что было еще раньше, не помнила — что-то же было!..

Ну, конечно, было, было!.. Она удивилась простой мысли о давнем и таком пустячном — школа, бабка… «Вчера было, позавчера было, неделю, месяц назад было… Вот-вот, об этом думать, вот что существенно… Ой, и мерзавцы, мерзавцы — гитлеровцы… Как мы их! Ой, Федор, отец мой, спасибо, что поверил в меня, поверил мне, пустой девчонке, и дал такое большое и нужное поручение. И как же мы их, Федор, Федор!..» Она чуть не закричала от охватившего ее волнения. В эти минуты она, собственно, и поняла себя, по-настоящему узнала. И, просветленная, сделала еще шаг. Шаг вперед, последний. Она увидела след этого шага — рваную продолговатую ямку в сухом искрившемся, словно живом, снегу.

В сердце такая тишина, будто и не билось вовсе. Наверное, даже улыбалась. Она поняла это потому, что конвоиры, подхватив ее за плечи, чтоб могла взобраться на помост, растерянно, даже испуганно взглянули на нее. Быстрым движением подтолкнули ее, но она и не упиралась. Подогнув колено, ступила на ящик. Ящик тонко скрипнул, и, поставив вторую ногу, ступнями нажала раз, другой, как бы проверяла, выдержит ли. Она повернулась лицом к людям, толпившимся по ту сторону базарной площади. У плеч болталась веревка с петлей. Чувство какой-то торжественности охватило ее вдруг. Может быть, потому, что происходило это в городе, где родилась и выросла, на глазах людей, которых знала, и многие, конечно, знали ее, и были они тут, рядом.

Оля оглядела окружавший ее мир: снежный сквер в тускло-розовом свете заходящего солнца, пустые базарные рундуки — это все, что от него осталось. А еще немного, и этого не будет. Вечер уже не наступит, и ночь не придет, и нового дня не будет. Ничего не будет… А что же будет? Должно же что-то быть… Мысль эта не оставляла ее. «Вот и последний час мой», — говорил ее взгляд. Последнего часа не бывает, она уже знает это. Бывает последняя минута, и это была самая долгая минута в ее жизни. Хотелось запомнить этот сквер, и все остальное, и до боли в глазах смотрела, смотрела. «Неужели доведется когда-нибудь вспомнить это?»

Она смотрела в глубину, далеко, на заснеженные крыши, на голые, недвижные деревья, на высокие старинные башни за ними, смотрела так, словно все это последует за ней куда-то, куда и вообразить не могла. Колющая быстрая боль тронула сердце и ушла, может быть ее заглушило что-то такое, что сильнее боли, и потому она перестала ее ощущать? Она повернула голову — на помосте, в шаге от нее, стоял Федор. Она увидела его лицо словно в багровой татуировке — щеки в ссадинах, кровоподтеках, круто проступали разбитые скулы. Со связанными назад руками стоял он, твердый, невозмутимый. «Как памятник», — подумалось ей. Она улыбнулась ему. Теперь она знала, что улыбалась…

Из кузова выволокли Мефодия.





Он никак не мог прочно опереться на сдвинутый с места протез и, чертыхаясь, трудно двинулся к помосту. Лицо его, обросшее щетиной, потемнело, словно мрак камеры оставил на нем свой след. Только на непокрытой голове, чуть позолоченной заходившим солнцем, еще более рыжими казались свалявшиеся волосы. Потертое демисезонное пальто с оторванными пуговицами распахнулось, и видна была серая рубаха, спереди выдернувшаяся из-за поясного ремня и обнажившая голое тело, удивительно белое и живое.

Он шел медленно, тяжело припадая на деревяшку. Конвоир поторапливал его прикладом автомата.

— Шнеллер…

— Да постой, сволочь, успеешь, — остановился Мефодий, переводя дыхание. — Никуда не убегу. Видишь?.. — кивком показал на протез.

Подбежал полицай, толстый, плечистый, щекастый, в шапке-ушанке, низко посаженной на лоб, в бушлате, на рукаве повязка со свастикой в круге.

— Ну-ка! Долго стоять будешь?

— Ага. — Мефодий двинулся дальше.

Полицай зашагал сзади, подталкивая его в спину.

— А ты, сволочь, отойди, — огрызнулся Мефодий. — Понял, нет? Пусть лучше немец ведет…