Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 105 из 130

Олю охватило волнение, когда Федор сказал, что везут их на базарную площадь.

А базарная площадь уже перед ней, совсем живая, настоящая, с каменной оградой, обросшей по кромке травой, хоть и поздней, блекловатой, и Оля, довольная, шла меж длинных деревянных ларей с корзинкой, думая о соли, о мыле, о спичках, которые удалось купить и выменять, особенно радовалась баранкам для дедушки Нечипора, шла к выходу, к распахнутым воротам. У ворот все и началось, в полдень, — хорошо помнила она и помнила того, носатого, с выпученными глазами немца, он оттолкнул ее от ворот: «Цурюк…» Потом вместе с другими везли ее в машине, в открытой, и она видела улицы своего города. И тогда, как и сейчас, везде появлялся Володя, такой, как всегда, чуть веселый, чуть застенчивый, чуть влюбленный. Конечно же, это он делал вид, что чуть влюблен, а на самом деле любит ее всем сердцем, она-то знает… Потом — поезд, шедший в Германию, в нем тысяча советских юношей и девушек. И нападение на состав. И хмурый Янек. И ночной стреляющий лес, и Трофим Масуров в том лесу… На базарной площади, у ворот все и началось. А теперь опять туда же?..

Она сжалась, как будто это имело значение. И удивилась, что это занимает ее. Все, о чем только что думала, как-то рассеялось, пропало. Да и думала о многом сразу, неясно, вперемешку, отрывочно, вскользь, и потому ничто в сознание глубоко не западало. Будто у нее еще останется время обо всем подумать спокойно, обстоятельно. Сейчас мысль, что везут их на базарную площадь, вытеснила все. Даже мысль о Володе.

Оля почувствовала, что ей тесно, что не хватает воздуха, как в тюремной камере. Почудилось даже, что она все еще там и кто-то бессмысленно расшатывает камеру. И еще показалось, что бросили ее глубоко в ночь и она несется среди этой ночи, равнодушная ко всему. Это было не слепое, покорное ожидание, это была внутренняя примиренность с тем, что должно произойти. Она приучила себя к мысли, что все это уже произошло когда-то, осталось где-то позади, и теперь тяжелым воспоминанием вернулось к ней. Нелегко привыкала к такой мысли. Сначала был страх, и, обезумев, металась она по камере, и был крик, который никуда не доходил, заглушенный камнем, и мгновенные, вдруг возникавшие надежды были, такие слабые, как больная улыбка на измученном лице, и снова в сердце врывался ужас. Потом постепенно приходила ясность, утешающая ясность. Неизбежного не отвратить, и это придавало силы, и уверенность в себе уже не отступала, разве только ненадолго, ночью.

А Федор все всколыхнул в ней: базарная площадь!..

Оля попробовала пошевелить руками и не смогла, веревка цепко впилась в запястья.

— Долго еще?

— Нет, — сказал Федор.





Ей, собственно, безразлично, долго ли еще вот так лежать в кузове. Просто хотелось говорить, чтоб не испытывать одиночества. Сейчас оно было бы особенно мучительным. Накануне, вчера, их свели в общую камеру. А три недели сидела в одиночке. Допросы, допросы. Они длились часами, допросы. Ее допрашивали чудовища, у которых и лица, и глаза, и кулаки не как у людей… Не может же человек иметь свинцовые кулаки, не может же человек разбивать человеку скулы, челюсть, переносицу… И еще сейчас колкая боль не ушла из тела и возвращала в ту длинную, мутную комнату, в которой, казалось, даже воздух причиняет боль, и плечи сами собой сжимались в ожидании удара чем-то тяжелым и острым. Вспомнила, как после допроса, истерзанная, забылась она в коротком сне, и сквозь сон услышала: скреблась мышь. Быстрый шорох по цементному полу даже обрадовал ее — мышь, мышь… Рядом было живое существо, может быть, в углу, может быть, под койкой. Она открыла глаза, но в черноте камеры ничего не увидела. «Мышь побегает-побегает и юркнет в норку — уйдет на свободу, на свою свободу, — подумалось, — ей никто не помешает сделать это…» И еще подумалось, что в городе, наверное, уже светает, и скоро опять поведут на допрос. И куда бы ее ни везли в этом мрачном кузове, ей легче, чем там, в камере и на допросах: рядом Федор, Мефодий, и самого страшного в ее положении — одиночества — не было.

Переспросила:

— Долго еще?

— Нет.

Он, наверно, понял ее, Федор. И Оля благодарно посмотрела на него. Но во мраке он не видел ее взгляда.

— Даже стен не осталось, — произнес он вдруг. Ей послышалась спокойная радость в его тоне.

Она видит, как Варвара украдкой надевает пальто, ищет глазами Аксютку, дочь. Варвара ничего не знает. Она догадывается, что затеяли что-то серьезное. Знает только: непременно, непременно, непременно уйти без десяти двенадцать, уйти незаметно, уйти подальше. С Аксюткой. А за театром, по другую сторону колонн, подождут они Олю. Варвара и Аксютка выходят во двор. Скоро выйдет и Оля. «Не одновременно же всем уходить…» И сразу у «Шпрее» натыкаются на офицера. Словно ждал их. В его руках вспыхивает фонарик, и Аксютка видит: офицер. Варвара дрожит от страха, Аксютка — нет, Оля сказала ей об офицере. У самого театра Оля догоняет их. И тоже в сопровождении офицера. Позади раздается грохот, будто рухнули там все дома, и, разрывая ночь, широко вскидывается вверх огонь, и уже вспыхнуло над городом небо и растопило черноту. Все безотчетно припадают к стене театра. «Здорово!» — облегченно восклицает Оля, и вдруг ее охватывает безудержный смех. «С ума сошла!» — офицер больно сдавливает ей локоть. «Здорово же, Янек! Ты посмотри…» — захлебываясь, произносит Оля и, спохватившись, прижимает ладонь к губам. Но она уже не смеется, она плачет. «А дядя Федя? — тревожится Аксютка. Она ни к кому не обращается. — А дядя Федя?» Грозный шепот того же офицера: «Прекратить, дьявол бы вас побрал!» Топот сапог. Недалеко. В руках офицера снова вспыхивает фонарик. Оля узнает: полицаи. Они говорят: «Пошли». Оля, Варвара и Аксютка идут за ними. Офицеры, должно быть, стоят еще немного у стены театра, потом — слышно — и они уходят. А улицы, несколько минут назад еще тихие, темные, — что с ними? Похоже, по ним проносится буря, возникшая внезапно. Машины, машины, мотоциклы. Огоньки фар. Стрекот, бег, крики. Как тронутый муравейник. Оля крепко стискивает руку Аксютки. Та понимающе откликается. Так и тянет оглянуться, так и тянет, и они поворачивают голову. Тяжелыми и быстрыми валами катится в небо красный дым, и девушкам становится весело. Они уже на окраине, Оля знает. Голубые, белые, зеленые заборы, невысокие и редкие, и за ними — домики, сады. Даже темнота не может подавить это, Оле верится, что все равно видит и домики и сады, потому что помнит это, она бывала здесь не раз. На воскресниках. Память выхватывает из ночи и расцвеченный парк, высаженный в позапрошлом году, и новую электростанцию за парком. «Новая электростанция, — усмехается Оля. — Камни теперь…» Она смотрит во тьму, в ту сторону, где стояла электростанция. Резкий шепот обрывает ее мысли. «Сюда давайте». Полицаи открывают калитку. Три коротких стука в окно. Потом еще два. «Здесь, женщины, переждете…» И, не дожидаясь, пока кто-нибудь выйдет на стук, полицаи исчезают в черном воздухе, за калиткой. Кто-то невидимый во мраке открывает дверь. Чьи-то руки втягивают Олю, стоявшую впереди, в домик, Варвара и Аксютка вваливаются за нею вслед: должно быть, сени — как и на улице темно. Потом они переступают порог. Тусклый свет лампы не достигает стен, и кажется, комната уходит в темную бесконечность. У стола, накрытого плюшевой скатертью, стоят Масуров, Мефодий. «Молодцы», — шагает Масуров навстречу. Почему именно они молодцы? — не понимает Оля. Она видит, Масуров взволнован. На диване незнакомая Оле седая женщина, она бледна, щеки ее подергиваются. Нервно перебирает пальцами бахрому платка, прислушивается к окну, поднимается, снова садится. Все молчат. Такое ощущение, что и сама комната напряжена, как сильно натянутая струна. «Пойду, Зося Христофоровна, — говорит Масуров наконец. — Пойду по цепочке. Надо встретить Федора». Федора? — вздрагивает Оля. Она вышла из «Шпрее» без трех минут двенадцать. Федор еще оставался там. Успел ли выскочить? — сжимается сердце. А если и успел, то далеко убраться не мог. Предчувствие непоправимого проникает в грудь. «Федор, Федор…» Масуров уходит. Тихо в домике и страшно. Три раза дребезжит стекло в окне и еще два раза. Зося Христофоровна направляется к двери. Янек! На нем лица нет, видит Оля. «Плохо, — говорит он. — Федора схватили. Оглушенного, его нашли в подвале котельной. Плохо!» Дольше оставаться здесь нельзя, это ясно. «Все поднято на ноги, — говорит Янек, ни на кого не глядя. — Облава». Надо уходить. Сейчас же. Пока ночь. Все дороги из города перекрыты. На улицах патрули. Проверяют каждого, идут из дома в дом. Янек отодвигает диван, приподнимает половицу, достает автомат. «Попробуем пробраться лесом, — говорит он. — Трофим уже повел хлопцев и девчат на Дубовые Гряды». Только б выбраться из города!.. Легко сказать — выбраться из города… Это значит, бежать вдоль улицы до перекрестка, повернуть на другую улицу, кинуться в переулок, опять повернуть и бежать дальше, пересечь сквер и податься в тупик, ткнуться в ворота, перелезть через ограду и снова оказаться на улице, в гуще зданий — он и не предполагал раньше, до чего тесен город с его улицами и переулками, скверами, зданиями, заборами, калитками на окраинах… Но надо уходить, скорее уходить! Он смотрит на Мефодия, на его протез. «Ты б тут у кого-нибудь переждал». Мефодий взъерошенно: «Я тебе, сукин сын, пережду. Пошли, говорю. Понял, нет?» Стук в дверь. Сильный, настойчивый, чужой. Зося Христофоровна вздрагивает, секунду медлит, потом идет открывать. Янек быстро кладет автомат под коврик, которым застлан диван, бросает поверх подушку. Жестом показывает Варваре, чтоб легла на диван. Поправляет на себе мундир. Мефодий забивается в угол. Аксютка и Оля — у стены, в полумраке. Они входят, офицер с серебряными «молниями» в петлицах, позади три автоматчика, в петлицах у них тоже «молнии». «Эсэсовцы», — холодеет Оля. Зося Христофоровна боком протискивается в комнату и останавливается возле Янека. Офицер недоуменно смотрит на него. «Лейтенант? Лейтенант встречал здесь Новый год? — вкрадчиво спрашивает ядовитый голос. — Все выпито, — показывает на пустой стол, — и лейтенант собирается уходить?» Янек выпрямляется: «Да, герр гауптман, — отвечает по-немецки. — Новый год. Но ничего не выпито. В этом доме ночь под Новый год — траурная ночь. В ночь на первое января, три года назад, большевики убили всех в этой семье. Кроме жены и матери, она перед вами, господин гауптман». Гауптман переводит глаза на Зосю Христофоровну. Она опускает голову. «А вы, лейтенант, из ненависти к большевикам пришли посочувствовать?» В тоне эсэсовского офицера все еще сквозит подозрительность, и это пугает Олю. «Не столько из ненависти к большевикам, герр гауптман, сколько из глубокого уважения к этой фрау. Она врач из госпиталя. Когда я был ранен, она лечила меня». Похоже, произвело впечатление на эсэсовского офицера. Пожалуйста, документы. В военное время человек без документов еще не человек, так, кажется?.. Да, врач, да, из госпиталя, — возвращает удостоверение Зосе Христофоровне. «А вон те, лейтенант? — смотрит сразу на всех. — И они из госпиталя?.. А! — изумляется эсэсовец. — И вы тут, господин на одной ноге? — подходит к Мефодию. — Как же, старый знакомый из «Шпрее»… И эти славные официантки здесь? — глядит в упор на Аксютку, на Олю. Лица их в тени, и он не видит отраженного на них испуга. — О, оказывается, все «Шпрее» исполнено ненависти к большевикам…» Гауптман резко поворачивается к Янеку: «Послушайте, лейтенант. Вы не слыхали, что произошло в «Шпрее»? Не слыхали? Жаль! Придется рассказать вам. И им тоже. Но не здесь, конечно…» Янек невозмутимо: «Следовательно, герр гауптман, я арестован?» Гауптман: «Они тоже». Он дает знак автоматчикам. С тигриной быстротой Янек выхватывает из-под коврика на диване автомат. И Оля слышит короткий треск и грохот свалившихся на пол тел. Цепенеющим сознанием Оля постигает: такой же треск раздается почти одновременно с очередью Янека. На его груди расплывается темное пятно. Он успевает дать еще очередь и, выпустив из рук автомат, падает навзничь. И Аксютка лежит у стены, и со лба стекает темная струйка, похожая на тень, и тень эта уже легла на глаза и ложится на щеки. И рука Варвары беспомощно свисает с дивана, вместо лица кровавая маска. Горячечный взгляд Оли замечает на полу, возле Янека, и Зосю Христофоровну, она мертва. А по другой бок стола, неуклюже раскинув ноги, свалились два автоматчика. И гауптман, корчась от боли, шарит рукой по полу и затихает, видит Оля. А разве сама она не убита?.. Нет. До этой минуты — нет, она же все видит… А потом — удар по лицу, удар по голове, еще удар… И в глазах гаснет свет.