Страница 24 из 36
Не только мы с Билли спали плохо. Одни вскрикивали во сне, другие продолжали кричать, уже проснувшись. Пиво исчезало из охладителя с огромной скоростью. Бадди Иглтон молча подвез со склада еще несколько ящиков. Майк Хатлен сказал мне, что кончился соминекс. Полностью. Видимо, некоторые брали снотворное по шесть – восемь бутылочек.
– Есть еще итол, – сказал он. – Хочешь, Дэвид?
Я покачал головой и поблагодарил его.
В проходе у кассы номер пять обосновались наши пьянчуги. Их было человек семь, все из других штатов, кроме Лу Таттингера, работавшего на мойке машин. Лу, как говорится, никогда долго не искал повода, чтобы понюхать пробку. Вся винная бригада анестезировала себя уже довольно прилично.
Да. Еще было человек шесть-семь, которые сошли с ума. Не совсем точный термин, но я не могу придумать лучшего. Эти люди впали в полнейшую апатию без помощи пива, вина или пилюль. Пустыми, блестящими, как дверная ручка, глазами смотрели они вокруг. Твердый бетон реальности дал трещину в каком-то немыслимом землетрясении, и эти бедняги в нее провалились. Со временем они могли бы оправиться. Если бы было время.
Остальные приноровились к ситуации, сделав собственные выводы и компромиссы, порой несколько странные. Миссис Репплер, например, была уверена, что все это сон. Так по крайней мере она сказала. Но сказала с убеждением.
Я взглянул на Аманду. К ней у меня появилось какое-то неудобно сильное чувство. Неудобное, но не неприятное. Глаза ее были невероятного ярко-зеленого оттенка, и некоторое время я наблюдал за ней, ожидая, что она снимет контактные линзы, но, очевидно, это был их естественный цвет. Я хотел ее. Моя жена осталась дома, может быть, она была еще жива, скорее всего нет, но в любом случае одна; я любил ее и больше всего на свете я хотел вернуться к ней вместе с Билли, но я также хотел эту леди по имени Аманда Дамфрис. Я говорил себе, что причина здесь в том, что мы попали в такую ситуацию. Возможно, это действительно было так, но объяснения ничего не меняли.
Я снова задремал и неожиданно проснулся уже около трех. Аманда свернулась калачиком, поджав колени и засунув руки между ног. Похоже, она спала крепко. Кофточка на одном боку у нее задралась, обнажив полоску чистой белой кожи. Я глядел на нее и чувствовал себя неловко.
Пытаясь перевести мысли на какую-нибудь другую тему, я начал вспоминать, как днем раньше хотел написать Нортона. Конечно, не что-нибудь значительное, не картину… Просто посадить его на бревно с моей банкой пива в руке и сделать набросок его потного усталого лица с небрежно торчащими позади двумя крыльями обычно аккуратных волос. Получилось бы хорошо. Мне потребовалось двадцать лет жизни рядом с отцом, чтобы принять наконец мысль: просто хороший художник – это тоже неплохо.
Знаете, что такое талант? Проклятие ожидания. И надо суметь сжиться с ним еще в детстве. Если вы можете писать, вам кажется, что Господь создал вас, чтобы превзойти Шекспира. Если вы рисуете, вам кажется… Мне казалось, что он создал меня, чтобы превзойти отца.
Оказалось, я не настолько хорош. Я пытался стать таким, даже больше, чем следовало. У меня была выставка в Нью-Йорке, неудачная. Критики разбили меня в пух и прах, сравнивая с отцом, и через год, чтобы содержать Стефф и себя, я занялся коммерческой живописью. Стефф уже была беременна, и поэтому я как-то раз сел и серьезно сам с собою поговорил. Результатом этого разговора стало убеждение, что серьезное искусство будет для меня всего лишь хобби, не более того.
Я делал рекламу для шампуня «Золотая девушка», ту, где девушка стоит на педалях велосипеда, ту, где она играет во фризби на пляже, ту, где она стоит на балконе своей квартиры с бокалом в руке. Я делал иллюстрации к рассказам почти для всех больших журналов, хотя пробился я туда, иллюстрируя на скорую руку рассказы в менее солидных изданиях для мужчин. Я делал рекламу для кино. Деньги были. Жили мы, в общем-то, не бедно.
Не далее как прошлым летом я даже участвовал в выставке в Бриджтоне. Я выставил девять полотен из тех, что написал за последние пять лет, и продал шесть из них. Одна картина, которую я категорически отказывался продавать, изображала супермаркет «Федерал фудс» (странное совпадение) видом с дальнего конца автостоянки. На моей картине на стоянке не было ничего, кроме череды консервных банок с фасолью, причем каждая по мере приближения к зрителю становилась все больше и больше. Последняя казалась высотой футов в восемь. Картина называлась «Фасоль и искаженная перспектива». Один человек из Калифорнии, глава какой-то компании, изготовляющей теннисные мячи, ракетки и бог знает какой еще спортинвентарь, очень хотел ее купить и долго не принимал моего отказа, даже несмотря на карточку «Не для продажи», воткнутую в левом нижнем углу простой деревянной рамы. Он начал с шести сотен долларов и дошел до четырех тысяч. Говорил, что хочет ее для своего кабинета. Я не согласился, и он уехал крайне удивленный, но и тогда не сдался: на случай, если я передумаю, он оставил мне свою визитную карточку.
Деньги бы нам не помешали. В тот год мы как раз сделали пристройку к дому и купили «скаут» с четырехколесным приводом, но я просто не мог ее продать. Не мог, поскольку чувствовал, что это самая лучшая из всех написанных мною картин, и я хотел иметь возможность смотреть на нее после того, как кто-нибудь, не осознавая своей жестокости, спрашивал, когда же я наконец сделаю что-нибудь серьезное.
Но однажды прошлой осенью я показал картину Олли Виксу, и он попросил разрешения сфотографировать ее и использовать для рекламы. Это был конец моей собственной искаженной перспективы. Олли безошибочно распознал, чего стоит моя картина, и, сделав это, заставил признать и меня. Прекрасный образец легковесной коммерческой живописи. Не больше. И слава Богу, не меньше.
Я разрешил ему, а потом позвонил этому предпринимателю домой в Сан-Луис-Обиспо и сказал, что он может купить картину за две с половиной тысячи, если он еще хочет. Он хотел, и я отправил ее на побережье почтой. После этого голос разочарованных ожиданий, тот самый голос обманутого ребенка, которого никак не устраивало умеренное определение «хороший», замолчал. И за исключением нескольких раскатов – что-то вроде звуков, издаваемых невидимыми существами в туманной ночи, – он с тех пор по большей части молчит. Может быть, вы скажете мне, почему молчание этого требовательного детского голоса так похоже на смерть?
Около четырех Билли проснулся, по крайней мере частично, и огляделся вокруг сонными непонимающими глазами.
– Мы еще здесь?
– Да, родной, – сказал я. – Еще здесь.
Он заплакал слабо, беспомощно, и это было ужасно. Аманда проснулась и поглядела на нас.
– Эй, малыш, – сказала она, мягко обнимая Билли. – Придет утро, и все будет гораздо лучше.
– Нет, – заупрямился Билли. – Не будет. Не будет. Не будет.
– Тш-ш-ш, – сказала она, глядя на меня поверх его головы. – Тш-ш-ш, тебе давно пора спать.
– Я хочу к маме!
– Я знаю, малыш, – сказала Аманда. – Конечно.
Прильнув к ней, Билли повертелся немного и лег так, чтобы ему было меня видно. Какое-то время он смотрел на меня, потом снова уснул.
– Спасибо, – сказал я. – Может быть, вы были ему нужны.
– Он меня даже не знает.
– Это не важно.
– А что, вы думаете, будет дальше? – спросила она, не сводя с меня твердого взгляда своих зеленых глаз. – Что вы действительно думаете?
– Спросите меня утром.
– Я спрашиваю сейчас.
Я уже собрался было ответить, но тут из темноты, словно нечто из рассказа с ужасами, материализовался Олли Викс. В руках он держал направленный в потолок фонарик с обернутой вокруг отражателя женской кофточкой, и приглушенный свет отбрасывал на его лицо странные тени.
– Дэвид, – прошептал он.
Аманда взглянула на него, сначала встревоженно, потом снова испуганно.
– Что такое, Олли? – спросил я.
– Дэвид, – прошептал он и добавил: – Пойдем. Пожалуйста.