Страница 14 из 21
– На «третью порцию» его! – командует доктор фельдшеру. Грузная фигура пододвинулась ко мне.
– А ты что? Febris cataralis[97] – отчасти притворялись, да?! И он стал меня осматривать, выслушивать и в то же время скоро, скоро диктовать рецепт. Фельдшер с испуганным лицом и растрепанным коком записывал какие-то каракули в длинную, узкую, гнущуюся тетрадку. Я не мог понять, как это фельдшера ухитрялись не перепутать рецепты. Секрет, оказалось, заключался в том, что в лазарете практиковалось четыре, пять микстур, состав которых не только фельдшера, но и болевшие кадеты знали наизусть; достаточно было сказать первое слово, а там уж все было известно, как молитва.
После осмотра грозный доктор отнесся ко мне довольно участливо. Сказал, чтобы я не боялся, – опасности никакой нет, и через несколько дней могу «убираться в роту».
Через минуту старший врач уже разносил какого-то больного, не желавшего принимать лекарства.
По утрам в лазарет приходили амбулаторные больные; к ним пристроился мой брат и без спросу забежал меня проведать. Он успел сунуть мне горбушку черного хлеба, два леденца и пообещал поправить мою мазню в учебной тетради рисования.
Через день меня перевели на «вторую порцию», т. е. стали давать вместо полубулки – целую, и за обедом, кроме овсянки или бульона с гренками, прибавляли еще одно блюдо – рисовую кашу.
Несколько человек «хроников» были всегдашние больничные завсегдатаи. Большую половину корпусной жизни они проводили здесь, в лазарете. Сюда же стремились попасть и неохотники до уроков. Всеми путями старались они привить себе болезни. Мне вспомнился теперь кавказец 3-ский, который ночью открыл форточку и в одной сорочке высунулся на мороз. Он достиг желаемого, «отдулся» от уроков, заболел и… умер. Многие попросту притворялись, «набивали пульс», «разогревали голову» и пускались на различные хитрости. Тогда термометры еще не были в ходу, и потому проделки иногда удавались, в особенности с благодушными младшими врачами. Старший врач, прежде всего, во всяком кадете, приходившем в лазарет, видел притворщика и страшно разносил правого и виноватого. Если у кого хватало духу обратиться к крикливому доктору с просьбой взять в лазарет, ввиду незнания уроков, то он, накричав, обыкновенно принимал.
С переводом на «первую порцию» меня послали в классы, а вскоре и совсем выпустили из лазарета. Как раз вовремя. Оказалось, что за моим товарищем, Нерадецким («Неродкой»), уже приехал арендатор Берко и ходил просить директора отпустить его ранее окончания занятий. Еврей так стал приставать к генералу, что тот разрешил Неродке уехать. Берко и впоследствии являлся первым за своим «панычем». Многие кадеты знали его и весело приветствовали вертлявого старика-балагура, являвшегося предвестником «отпуска».
В нашу роту стал все чаще заходить швейцар и вызывать в приемную то одного, то другого воспитанника. Опрометью бросались они туда в объятия родных, а то и попросту серых крестьян, «провожатых», приехавших за ними. Настал и наш черед.
Брат получил мой отпускной билет, взял узелок с нашими вещами, приготовленными каптенармусом, и мы весело вышли из корпуса. Роль «провожатого», без которого кадет не отпускали, играл десятилетий гимназист, племянник нашего знакомого.
Почти пять месяцев провел я взаперти. Как приятно было чувствовать себя свободным! Дышалось как-то легче. Все выглядывало таким светлым, радостным. Корпус отошел куда-то далеко, в другой мир.
Антоненко жил в деревне, а в городской квартире оставались два его племянника: Николай Федорович, преподаватель пения, и Ваня – гимназист. Николай Федорович оказался добрейшим и беззаботнейшим существом. Теории музыки он никогда не изучал, больше того, он и ноты плохо разбирал. Зачислен был учителем пения случайно. Начальство хотело оказать любезность его отцу – почтенному педагогу, не знавшему, куда пристроить сына, бившего баклуши. Открылось место учителя пения, вот его и «устроили на вакансию»; службу же он нес, кажется, в канцелярии училища.
После громадных, холодных корпусных зал небольшой домик Антоненко показался мне чрезвычайно уютным. Солнце особенно весело заглядывало через маленькие окна в чистенькую гостиную-кабинет. Табачный дым, тонкой струйкой вившийся из столовой, в первый и, думаю, последний раз в жизни, показался мне заманчивым. До нас донеслись звуки вальса, кто-то пел мотив легоньким баском, за ним, ощупью, шел аккомпанимент гитары. Это незначительное обстоятельство на меня произвело самое приятное впечатление. Мне вспомнилась кавказская крепостца, маленький флигелек, в котором квартировал мой старший брат, офицер, также «с голоса» подбиравший на гитаре романсы.
В столовой, около весело кипевшего самовара, сидел Николай Федорович и разучивал вальс.
– Сейчас, господа, сейчас… Наливайте себе чаю сами. Мне нужно кончить вальс.
Порвавшаяся струна, однако, заставила его заняться настраиванием.
Доброе лицо гитариста так приветливо смотрело, что я почувствовал себя совершенно дома и принялся за чай со сливками, – роскошь, которая столько месяцев была мне недоступна.
Окна из столовой выходили в сад и примыкавший к нему двор; здесь бегала серая волохатая собака, сразу же мне понравившаяся; около сарая запрягали в сани тройку деревенских лошадок. Брат сообщил мне, что собаку зовут Валеткой, она страшно злая, еще в прошлом году подмяла под себя соседа шинкаря. Кучер Кондрат – первый силач на хуторе и во время косовицы идет в голове. Лошади: Шпанка, Казачка и Бурый. За Бурого, уверял меня брат, Антоненко давали большие деньги, да узнали, что мерин, и отступились. Казачка брыкается, Шпанка отлично идет под верхом.
Гимназист Ваня, уписывавший громадный ломоть хлеба с маслом, прибавил:
– А Бурый не дает садиться, скидает…
Я с живейшим любопытством вслушивался в эти объяснения и хотел идти во двор посмотреть поближе лошадей; но в это время Николай Федорович докончил настраивать свою гитару и предложил сыграть польку, разученную им с Ваней, наладившимся «подбирать» на гармонии. Конечно, мы с братом обратились в слух. Они заиграли, и в тех местах, где не выходило гладко, Николай Федорович ловко подпевал.
– Эх, жалко, что вы ни на чем не играете! Как бы у нас тогда дело пошло. Шик!
Мой брат незаметно вытащил из кармана губную гармонику и присоединился к оркестру. Это было даже для меня сюрпризом. Эффект получился удивительный, а когда поощренный брат стал выделывать рулады, то восторг Николая Федоровича не имел границ.
– Вот ловко придумали! Вот ловко! Ну-ка, ну-ка, еще…
Полнейшее удовольствие разлилось по лицу Николая Федоровича, и он в пятый раз принимался за польку. Наконец, вошел бывший денщик Антоненко, дворник и в то же время лакей, Горобец.
– Та годи вам! Вже запрягли.
Николай Федорович крикнул ему, чтобы он убирался, и оркестр продолжал гудеть.
– Попробуемте, господа, вальс, – заявил брат, который научился отлично его насвистывать.
Попробовали, вышла каша. Гармоника затягивала совсем не то, а Николай Федорович никак не мог «подобрать» и лишь подпевал своим козлиным баском.
Перешли опять на польку и стали уже было вырабатывать план кадрили из русских и малорусских песен, как опять появилась в дверях голова Горобца.
– От майор рассердится, что панычи опоздали. Оркестр смолк. Николай Федорович побаивался дяди.
– Господа, знаете что? Я пойду вместе с вами на хутор. Пойдемте к Дехтярям, к Яссинским, к Нартовым играть танцы. Идет?
Встретив шумное одобрение, Николай Федорович заставил Горобца наскоро уложить свои вещи. Разместившись кое-как в санях, мы весело выбрались за город. Николай Федорович предложил устроить спевку.
– Ведь к Дехтярям в церковь поедем, неловко отказаться спеть обедню. Нужно им хватить «нотное!»
По дороге мы отлично навострились петь «Господи, помилуй!» лаврского напева, но Симоновская херувимская шла неважно. Мой брат пел в корпусном хоре и знал твердо свою партию, остальные, включая сюда и учителя, пели «по слуху».
97
Катаральная лихорадка (лат.).