Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 115



   — Этот аргумент ещё дореволюционного происхождения, — вздохнул Олег, — хотя лучшие люди России всегда придерживались правила: лучше оправдать десяток виноватых, чем осудить одного невиновного. К сожалению, таких людей в России со времён именно Александра Первого становилось всё меньше и меньше.

   — Пока не грянул Октябрьский переворот, вернее, январский, потому что настоящий переворот произошёл тогда, когда большевики разогнали Учредительное собрание.

   — Всё это так, но в чём суть вашего выступления? — спросил Олег.

   — Суть в том, что убит, хотя умер в больнице Склифосовского, Мефодий Эммануилович.

Олег вскинул брови и с любопытством посмотрел на Кирилла Маремьяновича.

   — Жаль, что я его не видел, — сказал он.

   — Это был замечательный человек, — сказал Кирилл Маремьянович, — потому его и убили.

   — Это уже интересно, — опустил Олег брови, — это уже ближе к теме, ближе к катастрофе на поле Бородинском и к судьбе генерала Раевского.

   — Именно так, — согласился Кирилл Маремьянович.

6

   — Он работал некоторое время в Новосибирском социологическом центре. Там велись довольно серьёзные социологические исследования и было много умных людей, даже стукачи там были неглупые и даже порой обаятельные.

   — Настоящий стукач и должен быть обаятельным, — сказал Олег.

   — По крайней мере, так называемый «свой парень», — подтвердил Кирилл Маремьянович и уточнил: — Но ни в коем случае не пьяница. Пьяницы ненадёжны: напьётся и разболтает всё. Правда, пьяницу тоже порою вполне удачно используют, вот как в случае со мной. Хотя меня использует не специальное ведомство, а что-то, по моим представлениям, гораздо страшнее. Но к нашему покойному Мефодию Эммануиловичу. Там, в Новосибирске, этот социологический институт прикрыли, вернее, кастрировали его. Многих талантливых людей вытеснили, а остальные сами разъехались. Из «поля зрения» их не выпускали. И тот, кто не спился и не сблядовался, того оставили под особым наблюдением. Дело в том, — Кирилл Маремьянович трясущимися пальцами указал на бутылку, — что в наше время не пить и не блядовать очень опасно. Особенно — не пить. Там считают, — он указал пальцем в потолок, — что не пьёт именно тот, кому есть что скрывать. В нравственные или в религиозные мотивы они обыкновенно не верят. А если убеждаются, что человек не пьёт по религиозным соображениям, то это случай особо опасный. Священникам тогда дают указание как-то отстранить его от общения с общиной. Священников же непьющих вообще стараются не заводить, за исключением кадровых своих работников. Сюда, на эти собеседования по Бородинскому полю, Мефодия Эммануиловича заманили, чтобы окончательно решить его судьбу.

   — То есть? — спросил я.

   — Решить, что с ним делать. Сама политическая настроенность человека их сейчас мало интересует. Там, в их среде, — Кирилл Маремьянович опять указал пальцем в потолок, — антисоветчиков хоть лопатой греби: информация у них есть, они понимают, что государство разваливается. Но им важно, чтобы число людей талантливых и умных было как можно меньше, во всяком случае, чтобы их число не достигало так называемой «критической массы». Вот тех, кто спиться или растлиться не в состоянии, они приговаривают к разного рода искусственным ограничениям, а тех, кто и на это не реагирует, решают судьбу на особом совете.

   — Это кто? Комитетчики? — удивился я.

   — Не-е-е-ет, — протянул Кирилл Маремьянович, — комитетчики против них дети. Те сами спиваются и сблядовываются.



   — А кто это?

   — Точно я сказать не могу, но вот люди типа Евгения Петровича.

   — Жеки, — уточнил Олег.

   — Всё может быть, — пожал Кирилл Маремьянович плечами и просительно глянул на бутылку.

Я плеснул ему четверть стакана. Он выпил, вытер губы трясущимися руками и продолжал:

   — Вот меня никогда не собьёт машина, — усмехнулся Кирилл Маремьянович и глянул многозначительно на стакан свой пустой.

   — Как знать, — не согласился Олег, — вы же сами говорите, что алкоголикам они не доверяют.

   — Ну, я пока не алкоголик. У них есть по этому поводу два интересных понятия, оба они начинаются по какой-то странности с буквы «э». Но имеют они совершенно противоположное значение.

Я насторожился.

   — Первое слово — энтелехия. Это слово греческое, понятие древнее. Означает оно законченность и завершённость какого-либо состояния. По смыслу оно гораздо полнее, то есть это состояние возвышенного, совершенного осуществления замысла, находившегося в развитии. Ввёл, то есть наполнил его философским значением, Аристотель. Оно обозначает актуальную ныне наполненность предмета, находящегося в движении, для достижения своего полного развития. Энтелехия невозможна без знания, которое по наполненности своей превращается в умозрение. Вот эти люди взяли на себя право решать, достоин ли тот или иной человек энтелехии, поскольку от неё в первую очередь зависит благополучие общества. Они считают, что есть два вида энтелехии: одна — устраивающая их представление о развитии общества, другая — не устраивающая. Первая имеет право на жизнь, вторая не имеет.

   — Что же они делают в случае, когда «не имеет»? — спросил я.

   — Здесь у них есть два исхода. Первый, самый, как говорят, общеупотребительный: создать в обществе такие условия, чтобы уровень допустимой сейчас интеллектуальности, а также талантливости регулировался самим обществом, чтобы люди останавливались в своём развитии сами.

   — Как это? — заинтересовался я.

   — Очень просто. Общество должно быть органически нетерпимым к каждому талантливому или умному человеку, чтобы человек чувствовал дискомфорт, неудобство, нетерпимость, чтобы он постоянно ощущал на себе давление без применения каких-то специальных средств. Как это, скажем, было с Лермонтовым. Талантливый человек очень раним, особенно если он ещё и умён. Его легко вывести из себя. Петербургское общество ко временам Лермонтова уже сформировалось, и такой гениальный человек, как Михаил Юрьевич, ощущал с болезненностью невозможность пребывать в этом обществе. К нему, правда, пришлось всё же применить спецсредство — ссылку на Юг в предельно антиинтеллектуальную среду. И сам он себе нашёл там конец. Гениальнейший, честнейший Батюшков был вынужден сойти с ума во цвете лет... С Пушкиным было сложнее: он был натурой вулканической, и к нему пришлось применить Дантеса. Хотя сам Дантес мог и не заметить, что его применяют как механизм. Европейское общество, где тот сформировался, в силу ряда исторических причин сложилось так, что умный или талантливый человек не вызывал такого решительного отторжения, кстати, в силу циничности этого общества. Петербургского же двора особенности были вообще уникальны, такого не было нигде: это было как бы огромное оккупационное управление целым народом, хотя до 1918 года концлагерем Россия ещё не была.

   — Ну а ещё пример? — попросил я.

   — Пожалуйста. Николай Николаевич Раевский. Ведь мы до сих пор не знаем, отчего на самом деле он умер. А он просто задохнулся, как и Батюшков, в петербургской обстановке, да плюс ещё и семейная трагедия. Понимаете, Петербург оказался огромным пауком, высасывающим из России все жизненные силы и умертвляющим её. Из Москвы шла жизнь, чиновникам нужна была анти-Москва. Ещё Иван Грозный метался по Руси, громя её повсюду, прячась в Александрове, пытался уйти в Прибалтику, куда его тянула та струя литовской крови, что змеилась в нём. Свой допетербургский Петербург ему создать не удалось, и он сошёл с ума. Московское самодержавие, естественным путём родившееся, было мягким, в нём отсутствовала та бездуховность, которая восторжествовала на берегах Невы. А вот Петру и его преемникам удалось создать двойника, механический бездуховный город, где главной фигурой стал чиновник, для которого главным в жизни стала мистификация государственной деятельности. Вот почему Россия императорская так легко смирилась со сдачей Москвы и сожжением её для поругания Наполеона. Весьма примечательно, что весной 1814 года никому не пришло в голову сжигать Париж, ни русским, ни французам.