Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 115

   — Да, это так, — подтвердил Лев Ястребов и прямо рукой в сомкнутые горсткой пальцы взял из большой фаянсовой тарелки щепотку сырого мяса. Прожёвывая съеденное и поглядывая по сторонам, своеобразный этот докладчик с любопытством и усмешкой поглядывал на окружающих. Прожевав, пояснил:

   — Это, милостивые государи, из «Дневника партизанских действий 1812 года».

   — А что вы хотели этим чтением сказать? — спросил Мефодий Эммануилович, человек с бородкой Наполеона Третьего.

   — Я более хотел бы спросить, чем сказать, — ответил любитель сырого мяса. — Я хотел бы знать, что думают по поводу первого и второго чтения?

   — Вывод из них, в общем-то, напрашивается один, — задумчиво заметил Иеремей Викентьевич.

   — Вы правы, — согласился Мефодий Эммануилович, — и в первом и во втором чтении мы видим варваров.

   — Вы так думаете? — удивился кандидат исторических наук.

   — А как иначе? — спросил Мефодий Эммануилович. — Всё происходит, как у дикарей. И наиболее дикими выглядят здесь персона главнокомандующего, всеми нами любимого Михаила Илларионовича Кутузова и нашего знаменитого генерала-партизана.

   — Как? — удивлённо спросил кто-то.

   — А так! — ответил Мефодий Эммануилович. — В нормальном обществе даже тех времён должен был быть суд. Разбирательство. Но уж никак не расстрел или повешение на месте.

   — Это всё спорные ситуации и неоднозначные, — задумчиво подняв брови, проговорил субъект.

Но спора на этот раз опять не получилось. Все как-то молчали и смотрели кто в пол, кто в потолок.

   — И хорош же этот барин повешенного денщика, который не нашёл ни слова в его защиту, — сжал губы Мефодий Эммануилович. — Его самого надо было повесить в первую очередь.

   — К сожалению, это по-нашенски, из века в век, из эпохи в эпоху, — вздохнул кто-то из находящихся за спиной, тех, кто сгрудился вокруг татары.

Евгений же Петрович опять сидел в стороне, молчал, но время от времени поглядывал на Олега.

И опять, когда расходились, Евгений Петрович, спускаясь рядом с кандидатом исторических наук, тихо сказал ему:

   — Нет, этот человек не имеет права на...

И опять он добавил какое-то латинское слово, которое я не понял. Видимо, это был какой-то специфический, конечно же научный, термин. Так я думаю.

2

Олег в этот вечер не поехал домой, ему необходимо было рано утром пойти по делам здесь, в Москве. И мы направились ко мне. Я жил в это время на окраине Москвы, в недавно построенном из блоков многоэтажном доме, как раз в районе, недалёком от бывшей Поклонной горы, от которой уже почти ничего не осталось Москва отсюда смотрелась действительно как на ладони. И в позднее время, когда в неисчислимых окнах загорались абажуры, люстры и светильники, вид был потрясающий. Он всякий вечер поражал меня своим величием, бесконечностью огней и одновременно ужасал. Меня на первых порах поражало просто количество этих огней, этих бесчисленных жизней, которые протекают каждая сама по себе, которая каждая сама по себе неповторима и которая каждая сама по себе фактически неуправляема.

   — Когда я смотрю на Москву вот с такого птичьего полёта, — сказал Олег, стоя перед моим широким окном, — я с ужасом думаю, какое величайшее преступление совершено было тогда осенью восемьсот двенадцатого года, и меня удивляет равнодушие, с которым по сей день все говорят об этом преступлении, в результате которого было совершено самосожжение древней своей столицы. Это же преступление повторили большевики, они планомерно разрушали Москву до германского нашествия сорок первого года. Война прервала это плановое разрушение, но потом, особенно в хрущёвские времена, да и теперь всё это продолжается. Теперь Москва окончательно потеряла своё лицо, и я не знаю, возможно ли его восстановить. А лицо столицы имеет определяющее значение для лица всего народа, лица государства. На кого мы обижаемся и кого мы обвиняем? Во всём виноваты прежде всего мы сами, а особенно Александр Первый и Кутузов, хоть люди они были совершенно разные. Да и мой предок.





   — А он понял, что совершил тогда преступление на совете в Филях? — спросил я.

   — Понял, — грустно кивнул головой Олег, — но он не знал, что Москву решено сжечь. Он плакал, когда они шли через Москву, её покидая. Французы ещё не вступили, они, дурачки, ждали ключей от столицы. А столица уже загоралась со всех концов. Но нужно учитывать, что на самом деле — об этом у нас не любят говорить и писать — армия была разбита. Через Москву отступала разбитая армия. Потери были колоссальны, путаница и неразбериха, свойственные нам во все времена, после Бородина достигли масштабов бедствия.

   — А французы?

   — Что французы? Французы фактически тоже были разгромлены. Кавалерия у Наполеона после Бородина существовать надолго перестала. Она пришла в себя только к Лейпцигу. Но под Лейпцигом она разбилась о знаменитое каре Раевского, и последовавшая потом кавалерийская контратака завершила её существование. Но об этом железном каре Раевского нигде почему-то не говорят. Если чем гордиться, то именно этим гордиться и нужно. А если говорить о Бородине, то нужно говорить о двух разбитых армиях, о поражении одновременном двух полководцев: Наполеона и Кутузова. Генералы, офицеры и солдаты показали себя с двух сторон блестяще. Они покрыли позорные промахи своих вождей. Они сами себя спасли, вопреки безволию своих полководцев.

Олег как-то оцепенело замер перед окном, открывающим перед глазами несметное море огней, перед которым обыкновенно думающий и даже размышляющий человек чувствует себя ничтожеством. Он стоял долго со скорбным выражением лица и тихо проговорил вдруг:

   — Не могу понять, как Александр — император! — мог заведомо согласиться на сдачу Москвы, такого великолепного, такого неповторимого города, когда сказал Коленкуру, что будет отступать до Камчатки.

   — А Кутузов? — сказал я.

   — Кутузов, — усмехнулся Олег, — что Кутузов. Кутузов — ловкий царедворец, полуразвалившийся циник. А император! Как мог император допустить сожжение своей столицы? При том несметном количестве доносчиков, каких в России всегда была тьма, он не мог не знать о готовящемся кощуннодействии.

Олег опять замолчал.

   — Мне так всегда жаль, что недостаток времени не даёт мне выслушать чтение твоей рукописи до конца. Ты не мог бы дать мне её, я дома её дочитаю.

   — Нет, не могу, — вздохнул Олег, — я никому не могу доверить её. Это моя единственная драгоценность. Ей мы с Наташей подчинили наши жизни. Я всё употребил для восстановления и сборов материалов. Мы не можем допустить, чтобы всё погибло: судьба России зависит от того, смогут ли выжить и восстановиться после всего, что с ней случилось, люди, подобные Николаю Николаевичу-старшему.

Олег немного подумал, глядя по-прежнему в окно, и добавил:

   — Независимо от сословия, класса, образования, от пола и возраста. Слишком это важно, чтобы рисковать излишне.

Он опять задумался и опять добавил:

   — Мы можем сейчас, прямо перед этим окном продолжить чтение. Я помню, на чём мы остановились.

   — Разве рукопись у тебя с собой?

   — Она всегда со мной, — улыбнулся Олег, — как и я всегда с нею.

3

Олег прошёлся вдоль окна, заложил руки за спину и неторопливым текучим голосом, как бы сообщая сводку погоды, начал читать некий текст, судя по всему, давно и хорошо записанный в его сознании:

«Сельская жизнь генерала Раевского текла спокойно. Ничего, казалось бы, не говорило о том, что могут произойти в её деловитой размеренности какие-то изменения. Родился третий ребёнок. Сын, которого тоже назвали Николаем. Это произошло в середине сентября 1801 года. Мальчик даже внешне походил на отца, правда, с чертами лица более мягкими. Он был существом открытым и доверчивым, способен был к дружбе и в дружбе — преданным. Эти качества мальчика позднее в полном цвете раскрылись в глубоко солнечном товариществе его с великим русским поэтом. Он рос любознательным, довольно много читал, любил историю, а особенно российскую. Отличал его интерес и к высокому творчеству, литература привлекала мальчика как бесконечный родник прекрасного, как цветок неувядающей, порою беззащитной и трепетной красоты, О глубине знаний литературы и высоте вкуса Николая Раевского-младшего говорит и тот факт, что Пушкин во времена их дружбы именно с ним обсуждал замысел «Бориса Годунова» и впервые чётко в письме к нему сформулировал основную мысль этой трагедии.