Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 115

   — Я никогда о нём ничего не слышал, — пожал я плечами.

   — Я тоже в своё время пожал плечами, — сказал Олег и направился в глубину житницы к деревянной, изящно смастерённой этажерке. — Я тоже пожал в своё время плечами, когда мне об этом письме сказали.

Олег порылся на одной из полок этой этажерки, довольно уверенно что-то выхватил и вернулся с маленькой розоватой книжечкой дооктябрьских времён, весьма за эти годы потрёпанной. Он раскрыл её, чуть полистал и предупредил, прежде чем начать чтение:

— Эти строки обращены к жене, но фактически они обращены к государю. Написаны в каземате, буквально перед казнью. Вот они: «13 июля, 1826. Бог и государь решили участь мою: я должен умереть, и умереть смертью позорной. Да будет Его Святая Воля! Мой милый друг, предайся и ты воле Всемогущего, и он утешит тебя. За душу мою молись Богу. Он услышит твои молитвы. Не ропщи на Него, ни на государя: это будет и безрассудно и грешно. Нам ли постигнуть неисповедимые суды Непостижимого? Я ни разу не возроптал во всё время моего заключения, и за то Дух Святый давно утешил меня. Подивись, мой друг, и в сию самую минуту, когда я занят только тобою и нашею малюткою, я нахожусь в таком утешительном спокойствии, что не могу выразить тебе. О, милый друг, как спасительно быть христианином! Благодарю моего Создателя, что Он меня просветил и что я умираю во Христе. Это дивное спокойствие порукою, что Творец не оставит ни тебя, ни нашей малютки. Ради Бога, не предавайся отчаянию: ищи утешения в религии. Я просил нашего священника посещать тебя. Слушай советов его и поручи ему молиться о душе моей. Отдай ему одну из золотых табакерок в знак признательности моей или, лучше сказать, на память, потому что возблагодарить его может только один Бог за то благодеяние, которое он оказал мне своими беседами... Я хотел было просить свидания с тобою; но раздумал, чтобы не расстроить себя. Молю за тебя и Настеньку, и за бедную сестру Бога, и буду всю ночь молиться. С рассветом будет у меня священник, мой друг и благодетель, и опять причастит. Настеньку благословляю мысленно Нерукотворным Образом Спасителя и поручаю всех вас святому покровительству Живого Бога. Прошу тебя более всего заботиться о воспитании ея. Я желал бы, чтобы она была воспитана при тебе. Старайся перелить в неё свои христианские чувства — и она будет счастлива, несмотря ни на какие превратности в жизни, и когда будет иметь мужа, то осчастливит и его, как ты, мой милый, мой добрый и неоцененный друг, счастливила меня в продолжение восьми лет. Могу ли, мой друг, благодарить тебя словами: они не могут выразить чувств моих. Бог тебя наградит за всё. Почтеннейшая Н. В. моя душевная, искренняя, предсмертная благодарность. Прощай! Велят одеваться. Да будет Его Святая Воля. Твой истинный друг К. Рылеев».

Олег окончил читать и положил книжечку на стол. И она вдруг заалела на столе при свете выбившегося солнца и дневных горящих свечей так, что глазам моим сделалось жарко. Глаза Олега повлажнели. Наташа сидела по ту сторону стола, наклонив голову, и по её лицу текли слёзы.

   — Вот что такое настоящий дворянин, — сказал Олег гордо. — Такой никогда не изменит своей жене и не пойдёт разрабатывать оперативные планы против соотечественников ни какому-нибудь хвастливому Будённому, ни залихватскому пьянице Чапаеву... И не будет вылизывать следы сапог обесноватившегося царя, тем более самозванца. Кстати, если бы Николай Первый был действительно православный человек, тем более — царь, он должен был бы после такого письма, а о нём должны были донести царские прихлебатели, должен был бы Рылеева помиловать. По крайней мере освободить от казни.

   — Где ты взял эту книжечку? — спросил я, разглядывая пожелтевшие листики брошюрки А. И. Снегирева, изданной в Москве за семь лет до февральской революции.

   — Я купил её у какого-то алкоголика на Перовском рынке за рубль, — усмехнулся Олег, но тут же посерьёзнел. — А вообще письмо это, переписанное, может быть, даже рукой Марии Николаевны, хранилось как драгоценность в нашей семье. Когда отца сажали, при обыске на этот листочек, валявшийся на полу, никто не обратил внимания. Его, истоптанный сапогами творивших обыск, я хранил до самой Тары, до той колонии детей расстрелянных командиров РККА. Там его нашли у меня эти дети командиров, не специально, а просто так. Они шмонали время от времени одежды всех, не завалился ли у кого рублишка. Нашли, повертели, скрутили из него самокрутку и выкинули окурок в уборную.

Олег помолчал.

   — А уж потом она мне попалась на толкучке в Перово, где торговали тогда на окраине Москвы всякой всячиной. Николай Николаевич считал, что император вообще после такого письма должен был помиловать Рылеева. Приблизить его.





   — Это прекрасное письмо прекрасной жене, написанное перед казнью истинным поэтом. Может быть, оно стоит всех писем, вообще когда-либо написанных мужьями своим жёнам, — сказал я.

   — По крайней мере, неизмеримо выше всех писем Наполеона, написанных Жозефине Богарнэ, — сказал Олег. — Я не знаю ничего выше этого письма.

   — Быть может, кроме трогательной прощальной записки твоего славного предка его славной дочери, — заметил я. — Если мне совсем не изменяет память, то звучит оно так: «Пишу тебе, милый друг мой Машенька, наудачу в Москву. Снег идёт, путь тебе добрый, благополучный. Молю Бога за тебя, жертву невинную, да укрепит твою душу, да утешит твоё сердце». И это после бурных объяснений и возражений, когда отец категорически возражал против поездки дочери в Сибирь, даже вскрикнул: «Прокляну!»

   — Да, это удивительное обращение отца к дочери, готовой на семейный подвиг. И обращение под снегопадом, — задумчиво согласился Олег, — и просьба к Богу помочь Марии в пути, то есть благословить её, как он благословил её совсем недавно при венчании в самом начале 1825 года. А уже через два почти года он писал ей: «Муж твой заслужил свою участь, муж твой виноват перед тобой, перед нами, перед твоими родными, но он тебе муж, отец твоего сына, и чувство полного раскаяния и чувства его к тебе — всё сие заставляет меня душевно сожалеть о нём и не сохранять в моем сердце никакого негодования: я прощаю ему и писал это прощение на сих днях». А ведь Волконский его боевой товарищ... Какая высота отношений! Какие высокие письма!

   — Ах уж эти дворянские письма, — вздохнул я, — эти отзвуки веками одухотворявшихся душ. Они действительно могли друг к другу обращаться — «господа».

   — Не все, конечно, — вздохнул в свою очередь Олег, — уж не тот самый сверстник Николая Николаевича, который в моей рукописи гонялся за больным птенцом. Он явно не был «господином». Кстати, он как змея прополз почти что сквозь всю жизнь Николая Николаевича-старшего.

   — Мне кажется, не будь Пушкин дворянином, — заметил я, — поэзия его была бы совсем иной. И не было бы той высоты, свободы внутренней, отсутствия этой жуткой мелочности в стихах и бескрылости, которая губит строфы практически всех наших нынешних поэтов.

   — Это уж да, — усмехнулся Олег, — Твардовскому, или Симонову, или Ярославу Смелякову не придёт в голову сказать «среди миров, в мерцании светил...». Это уж другой великий дворянин, — грустно согласился я, — другой, но дворянин. У нынешних поэтов, даже не генералов, нет и не может быть в письме к дочери обращения «милый друг мой Машенька», уже не говоря об этом высоком обращении к дочери, добровольно удаляющейся в ссылку под снегопадом... — Но это ведь не единственное поэтическое место вашего предка, — сказал я, — возьмите письмо, написанное в начале 1820 года. Это было, как видим, до встречи с больным Пушкиным, когда отец и сын навестили его, мечущегося в горячке после купания в Днепре. Так и кажется, что это писал не седовласый генерал своей старшей дочери, а поэт: «Тут Днепр перешёл свои пороги, посреди его каменистые острова с лесом, весьма возвышенные, берега также местами лесные, словом, виды необыкновенно живописные, я мало видал в моем путешествии, кого бы мог сравнить с оными.