Страница 155 из 156
Неужели накануне счастья он думал, что рано оставит жизнь?
Казалось бы, роман окончен. Но, создав героя времени, он хотел воссоздать и саму эпоху. Это было время военных поражений и побед русского слабого царя и время дружеских сходок, споров молодых умов, приведших к науке мятежа. И хотя он был дружен со многими, и хотя, если бы не особые обстоятельства, сам оказался бы на Сенатской площади, и хотя с величайшим состраданием относился к участи заживо погребённых, он позволил себе иронический тон, ибо не правы они были перед строгим и беспристрастным судьёй — историей.
Он писал, потому что не мог не писать, зная, что должен будет частью сжечь, частью зашифровать строфы. Десятую главу он писал так же, как и первую, — без всякой надежды, что она увидит свет.
Но нельзя, невозможно было больше задерживаться, и он потащился за пропуском в Лукоянов — дрянной городишко.
Уездный предводитель Ульянин[418] — совсем ещё молодой человек, державшийся строго и официально, — в пропуске отказал. Пушкин распалился: да что, да почему, да он напишет жалобу губернатору!
— Вот и пишите, — строго произнёс Ульянин. — А пока предлагаю вам должность окружного надзирателя за карантинами.
— Нет уж, увольте, — решительно отказался Пушкин. — Да и с какой стати? Моё имение вовсе в другом уезде.
— Однако же в нынешних обстоятельствах все дворяне действуют весьма усердно. А вы в собственном своём имении не выполнили даже «Приказа по борьбе с холерой». Вам надлежит, господин Пушкин, следить за чистотой в домах, ни в коей мере не допускать мужиков на улицу неодетыми, босиком, особенно пьяными...
Ульянин долго давал наставления.
Из Болдина он послал просьбу губернатору в Нижний Новгород о выдаче свидетельства на проезд через цепь карантинов.
А погода вдруг изменилась опять к теплу, с новой силой пошли дожди.
VI
Как разгорелась борьба с Булгариным после издания «Литературной газеты»! Противники обменивались ощутимыми, весьма увесистыми ударами и оплеухами.
Булгарин осмелился написать в «Северной пчеле»: «Можно ли требовать внимания публики к таким произведениям, какова, например, глава VII «Евгения Онегина»? Мы сперва подумали, что это мистификация... Совершенное падение...» А когда Булгарин в «Литературной газете» прочитал анонимную критику на своего «Дмитрия Самозванца», он, приняв за анонима Пушкина, обрушился на него грязным пасквилем «Анекдот»: некий французский писатель в своих сочинениях не обнаружил ни одной мысли, ни одного возвышенного чувства... у него сердце — холодное и немое существо, как устрица, а голова — род побрякушки, набитой гремучими рифмами...
Перо у Булгарина было острое, но у Пушкина оно было куда острее: он заклеймил наглеца образом французского полицейского Видока, сделав всеобщим достоянием секрет сотрудничества Булгарина с III Отделением.
В ответ неутомимый Булгарин указал на происхождение Пушкина от негритёнка, купленного шкипером за бутылку рома.
Что ж, Пушкин ответил великолепной «Моей родословной».
Но дело было не столько в Булгарине, сколько в общей оппозиции и «Атенея», и «Вестника Европы», и «Московского телеграфа» против аристократов, объединившихся вокруг «Литературной газеты». Что это означало? Что в России происходили какие-то сдвиги и на сцену устремлялось новое сословие? Но разве не дворянство было носителем культуры в течение веков? Во всяком случае, приходилось выносить обидные выпады. Их именовали «Обществом друзей взаимного прославления»: Дельвиг прославляет Пушкина — русского Байрона — или Плетнёва — русского Лагарпа; Пушкин прославляет Дельвига — русского Горация[419]. Вот проказники! Вяземского именовали Коврижкиным, Пушкина — Ряпушкиным...
Но ещё печальнее было другое: его, Пушкина, уже не прославляли. Он, привыкший к восторженным отзывам журналов, теперь каждым новым своим произведением вызывал критику и брань. О его поэме «Граф Нулин» обидно написали, что это «есть нуль, во всей математической полноте значения этого слова», и обвинили в безнравственности. «Полтаву» — самое оригинальное его произведение — вовсе не поняли. В ответ на его «Послание к Юсупову», в котором он хотел обрисовать ярких вельмож минувшего века, его обвинили в лакействе. Ни новых его произведений, ни его самого не понимали. Что ему оставалось? Не мог же он твердить: «Et moi je vous soutiens que mes vers sont tres bons!»[420]
Оставалось, не оглядываясь ни на кого, продолжать свой путь. Ты царь — живи один. И он написал «Домик в Коломне». Это был шаг вперёд, огромный шаг, дающий поэзии новые возможности в изображении обыденного, бытового, даже анекдотического. Прозе он хотел придать музыкальность и лёгкость поэзии, поэзию расширить до возможностей прозы.
...И следующая попытка выехать окончилась неудачей. Натали, ревнивая и мнительная, уже полагала, что он не едет из-за Голицыной... В холодное, но ясное утро добрался он до карантина в Сиваслейке.
— Однако же, — сказал смотритель, заглянув в его подорожную, — изволите ехать не по казённой надобности?
— Нет, но по самонужнейшей!
— Так извольте назад на другой тракт.
— Отчего ж губернатор не дал мне знать?
— А мы не виноваты-с...
Боже мой, теперь следовало хлопотать о новой подорожной! Что делать! Он снова в Болдине. Дождь со снегом, грязь по колено...
VII
Какая тишина и покой — и какие волнующие раздумья.
Вспоминалось чтение Погодиным своей драмы «Марфа-посадница». Пушкин слушал, глядя в пространство, но, когда дошло до народных сцен, воображение его так заработало, что он залился слезами.
Погодин был потрясён и не верил своим глазам.
— Да, — признался Пушкин, — я не плакал с тех пор, как сам сочиняю. Но вы... вы достигли таких высот... — И вскочил, и обнял, и облобызал Погодина.
— Александр Сергеевич, — смутился Михаил Петрович, — ежели в драме моей хоть часть приписанных вами достоинств, я был бы счастлив. Но нет, Александр Сергеевич, это вы, слушая меня, должно быть, бросали золото своё, как алхимик!..
Он был прав. Какие народные сцены он вообразил! Какое поле, какая цель — показать нарастающий гул народных войн, мятежей, катаклизмов...
Но что же любимейшее его создание — трагедия «Борис Годунов»? Победа, победа! Разрешена к изданию под собственную ответственность. Теперь Плетнёв по его поручению хлопочет, улаживая типографские и денежные расчёты. Отсюда, из Болдина, он попросил предпослать изданию посвящение драгоценной для России памяти Карамзина. Попросил после длительных колебаний, потому что в труде историка не было пружины, объясняющей сам ход истории и связь Старой и Новой России... Однако и в других исторических трудах не было этой пружины. Вот в «Истории русского народа» Полевой повторяет схему новейших европейцев — Гизо, Тьерри[421]... Но разве Россия идёт европейским, а не своим путём? Сейчас революция во Франции, а Россия лишь копит силы для чего-то своего, необычного, вовсе не укладывающегося в общие европейские схемы. Да, у неё свой путь, её история требует своих, особых формул, и когда-нибудь она удивит мир.
Ощущение великого будущего своей страны охватило его.
Россия! Он любил её прошлое, настоящее и будущее. Он любил её такой, какой она была, так, как любят саму женщину, а не одежды, в которые она приоделась. И он находил неистощаемый кладезь для замыслов и свершений.
Нельзя больше ждать. Он самым решительным образом принялся собираться в дорогу — по любому тракту прорываться в Москву.
418
Ульянин Владимир Васильевич (ум. в 1840 г.) — предводитель дворянства Лукояновского уезда Нижегородской губ.
419
Гораций (Гораций Флакк) Квинт (65—8 до н.э.) — римский поэт, автор «Од», «Сатир», «Посланий», «Эподов» и др.
420
А я утверждаю, что стихи мои хороши! (фр.).
421
Гизо Франсуа-Пьер Гийом (1787—1874) — французский историк и политический деятель.
Тьерри Огюстен (1795—1856) — французский историк.