Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 125 из 156

Его безгранично ревнивый прадед-дед отличался необузданной жестокостью. Но в своём повествовании конечно же он будет избегать изображения тёмного и жестокого — по крайней мере, будет стремиться смягчить это тёмное и жестокое, какой бы оборот ни приняли дальнейшие события. И это потому, что искусство должно пробуждать добрые чувства, а не разжигать тёмные страсти эффектными жестокими картинками преступлений.

Прогулка в середине августа 1827 года.

Как глупо вёл он себя давеча в Тригорском! Каким надоедливым, суматошным, неугомонным — просто утомительным! — он был...

Зачем-то принялся он изображать ревность к давно известным ему отношениям Алины Осиповой и Алексея Вульфа. А ведь это ей когда-то посвятил он «Признание», одно из лучших лирических стихотворений, — ей, строгой, горделивой, но грешной девственнице — чтобы намекнуть о её греховности:

И теперь приставаниями или новыми намёками он привёл в совершенное раздражение и Алину Осипову, и Алексея Вульфа, зато решил никогда, никогда не публиковать обманчивого «Признания»...

Потом он то хохотал, то говорил о ничтожных пустяках, пересыпая быструю речь намёками, язвительными словечками, слащавыми комплиментами. А потом принялся мучить покорную Анну Вульф, требуя, чтобы она поцеловала его при всех в глаза, и неуёмными своими приставаниями довёл бедную девушку до слёз: она краснела, опасливо поглядывая на строгую мать, и наконец убежала в свою комнату... Тогда он пристал к Зизи, убеждая её передать записку, и был так беспокоен, так неугомонен, что и Зизи, не выдержав, удалилась. Впрочем, вскоре все собрались вместе, чтобы писать в Петербург Анне Петровне Керн, и он у каждого вырывал перо, тянул к себе лист бумаги...

Алексей Вульф ровным своим почерком начертал: «Точно, милый друг, я очень давно к тебе не писал; главная причина была та, что я надеялся ежедневно ехать в Петербург...»

Аннет, стоя перед зеркалом, взбивала кудри.

   — Какая сторона лучше? — спросила она Пушкина. — Правая или левая?

У него начало портиться настроение.

Вошла улыбающаяся экономка, неся тарелки с любимыми молодёжью орехами.

   — Ура! — раздался громкий крик.

Он почувствовал, что в нём бьётся тоска.

Аннет написала Керн о своём брате Алексее: «Не могу вытерпеть... ты обязана сему двум тарелкам орехов, которые он съел для вдохновения...»

И Пушкин написал: «Анна Петровна, я Вам жалуюсь на Анну Николаевну — она меня не целовала в глаза...» Он подписался: «Весь Ваш... Яблочный пирог...»

Постепенно он делался мрачен. Он пристал к Алексею Вульфу с требованиями откровенности. Бывший студент Дерптского университета теперь готовился начать служебный путь в Петербурге. В узком сюртуке с затянутой талией и плечами, приподнятыми ватой, с разросшимися бачками на узком, продолговатом лице, он был по-прежнему фатовато-красив.

   — Значит, вас ожидает Анна Петровна? Говорите, говорите! — настаивал Пушкин.

Что ж, Вульф не стал скрывать.

Пушкин не испытал даже огорчения. Порыв восторга был позади, а характер этой женщины давно стал ему ясен. Он лишь укрепился в определённом намерении.

С чего это началось? С каких-то неясных ритмов, идущих из глубины души звучаний. Oral овладевали им всё сильнее, и уже сделались невыносимыми голоса, смех, оживление вокруг. Лицо его приняло суровое, мрачное, нелюдимое выражение, и он поспешил домой, в одинокую свою хижину.

...В своём тихом, бедно обставленном, уединённом кабинете в глухом Зуеве он писал это стихотворение.

Боже, как ничтожен, как пуст бывает он в Москве, в Петербурге, и раньше — в Одессе, в Кишинёве, в Царском Селе. Но лишь тайных глубин его души коснётся безмерная красота, разлитая в мире, истинная его сущность пробуждается и, подобно лаве, извергающейся из вулкана, вырывается наружу, меняя лицо, внешность, взгляд... Вот тогда он Поэт!

Его душа встрепенулась. Он будто одичал. Он был полон звуков и смятения. Он желал одиночества и тишины.

XXXIV

Верный Плетнёв поспешил в канцелярию III Отделения. Он получил извещение и ожидал встречи с грозным шефом жандармов. Но Бенкендорф уже уехал в своё имение под Ревелем, и в канцелярии Плетнёву за отсутствием Пушкина вручили рукописи и письмо.

«Милостивый государь, Александр Сергеевич!

Представленные Вами новые стихотворения Ваши государь император изволил прочесть с особенным вниманием. Возвращая Вам оные, я имею обязанность изъяснить следующее заключение.

   1) Ангел к напечатанию дозволяется.

   2) Стансы, а равно 3) третья глава Евгения Онегина тоже.

   4) Графа Нулина государь император изволил прочесть с большим удовольствием и отметил своеручно два места, кои его величество желает видеть изменёнными, а именно следующие два стиха: «Порою с барином шалит» и «Коснуться хочет одеяла»; впрочем, прелестная пиеса сия позволяется напечатать.

   5) Фауста и Мефистофеля позволено напечатать, за исключением следующего места: «Да модная болезнь: она недавно вам подарена».

   6) Песни о Стеньке Разине, при всём поэтическом своём достоинстве, по содержанию своему неприличны к напечатанию. Сверх того, церковь проклинает Разина, как и Пугачёва.

Уведомляя Вас о сём, имею честь быть с совершенным почтением, милостивый государь, Ваш покорный слуга

А. Бенкендорф.

№ 1937

22 августа 1827».

Плетнёв тотчас сел за письмо Пушкину. Ура! Победа! Царь разрешил «Графа Нулина» и «Сцену из Фауста», а ведь их не пропустила московская цензура. Царь одобрил третью главу «Евгения Онегина», и Плетнёв испытал настоящее счастье: он особенно любил это создание с обширным планом, с разнообразными и великолепными картинами России, с характерами героев, в которых воплотилось современное общество.

Не теряя времени, он с рукописью третьей главы направился в типографию Департамента народного просвещения. Что за чертовщина! Директор типографии, сутулый человек с унылым лицом, долго всматривался в рукопись, будто стараясь что-то вычитать в заглавном листе. В маленький кабинет долетал шум типографских станков.

   — Однако, — наконец сказал он, — где же цензурное разрешение? Не вижу...

Глаза Плетнёва всё ещё лучились.

   — Изволите видеть, — мягко улыбаясь, ответил он, — официальное письмо его сиятельства...

   — Нет одобрительной подписи цензурного комитета, — упрямо сказал директор. — Если бы дело касалось иного лица... вы меня понимаете? Господин Пушкин слишком известен.