Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 78

Николай Никонов

ИОСИФ ГРОЗНЫЙ

Историко-художественное исследование

Глава первая

«И ВОЗЛЮБИ БЛИЖНЕГО СВОЕГО…»

Не теряйте времени на сомнения в себе, потому что это пустейшее занятие из всех, выдуманных человеком.

Сталин проснулся поздно — так просыпался всегда, когда Надя накануне ночью его хорошенько «полюбила». Он так и говорил, когда был в настроении и ждал от жены близости, хотел ее: «Палубы мэня!»

С годами, однако, их жизнь в этом «палубы» становилась все более пресной, прерывистой, перемежаемой полосами взаимного непонимания и тяжелого, тяжелеющего отчуждения. Прежде всего это было (так он считал) из-за самой Надежды. Двадцати два года разницы в возрасте, малозаметные сперва, становились веской причиной их разлада. Надя, восторженная гимназистка с легким и упрямым и вспыльчивым характером, сильно тяготилась теперь стареющим и неряшливым, даже в облике, мужем, его некрасивым, густо веснушчатым на плечах, груди и руках, нескладным телом, сохнувшей все более левой рукой, сутулостью, запахом табака и гнилых зубов, которые Сталин уже с двадцатых годов, став генсеком, категорически отказывался лечить. Дантистов более, чем всех других врачей, он боялся, прекрасно зная, что через эту подлую медицину куда как просто разделаться с кем угодно, а с ним особенно. Кто-кто — вождь много знал о медицинских исходах в «кремлевках».

И жена мало-помалу стала избегать регулярной близости, а он по-прежнему весьма нереально оценивал свои мужские достоинства (главное заблуждение всех, находящихся на высоких постах). Надя, Надежда, Татька — как пренебрежительно-ласкательно звал он ее в обиходе и в письмах к ней — менялась стремительно, и вот уже месяцами жили они, получужие друг другу, не думая, правда, о разводе (в те годы при всей легкости разводов они категорически не рекомендовались «вождям», тем более Сталину). И, погруженный в дела, заваленный ими, что называется, по уже лысеющую макушку, Сталин еще на что-то надеялся, жена привлекала его, тянула, хотя бы воспоминаниями о той пышной девочке-гимназистке, какой в свое время она досталась ему, уже битому, умудренному жизнью, пренебрежительно, чтоб не сказать с презрением, пропустившему через свою постель немалое число разных, а в чем-то весьма одинаковых «баб». Надеялся… Но законно подчас и грубо раздражался на все эти ее уже постоянные: «Нет… Нет… Сегодня не могу… Голова болит…»

Фыркал: «Апят нэ магу… Нэ могу! Когда женьщина говарыт: «Нэ могу!» — это значит она может… но… нэ хочэт! Так? Что малчышь? И — голова… Когда у женыцины нычего нэ болит, у нэе всэгда «болыт голова»!»

И уходил, раздраженный, спать в кабинет или в свою спальню. Спальни в той, второй уже, кремлевской квартире у них были раздельные. Раздельные спальни, раздельные кровати — первый и грозный признак супружеского разобщения.

Но на дачах, особенно на юге, в Сочи, в Гаграх, когда жили-отдыхали вместе, Надя оттаивала, и жизнь с ней словно возвращалась в прежнее, давнее… Может, способствовали тому благодатный кавказский климат, воздух, солнце, природа, фрукты, еще что-то, чем и славен этот юг, куда так стремятся отдыхать, загорать, купаться в этом Черном, и не без тайной надежды все, пожалуй, все, кто едет туда любить и… блудить… на то он и юг.

Лежа на спине, Сталин слушал, как равномерно насвистывают в парке, выводят свою минорную, иволговую трель черные дрозды, как урчат многочисленные тут горлицы. Он повернул голову и увидел, что жена тоже не спит. На кавказских дачах, и в Мухалатке, в Ливадии, у них были и общие спальни, но с разными кроватями. Надежда лежала совсем близко и, повернув к нему горбоносое, «луноликое» лицо, в котором он находил много восточного и такого нужного ему, смотрела влажно и призывно. Глаза ее масленисто мерцали… Надя больше походила на своего отца, Сергея Яковлевича, несомненно, происходившего от каких-то выкрестов, о чем говорила и ее искусственно-церковная фамилия — Аллилуева, которую она строптиво не сменила ни на Джугашвили, ни на Сталину! Мать, Ольгу Евгеньевну, женщину непонятной восточной складки, необузданную в желаниях, вздорную и, как гласили тихие семейные предания, ненасытную в любовных ласках, она напоминала лишь темпераментом. Сколько рогов износил кроткий Сергей Яковлевич, не знал он и сам. Но в варианте Надежда — Сталин роль Сергея Яковлевича доставалась частенько Наде. Сталин после победы над Троцким прочно уверовал в себя и уже довольно часто стал нарушать семейные заповеди, хотя постоянных любовниц, на которых Надежда могла бы обрушиться всей силой властной жены, у него вроде бы не усматривалось. Она их не знала. Но через жену Молотова, самую пронырливую из кремлевских жен и все время лезущую к ней в подруги, доходили до нее слухи о гулянках-пирушках мужа с Авелем Енукидзе, куда вход ей был запрещен и где обслуживали (стало известно впоследствии) веселящихся вождей пригожие голые официантки в передничках. Авель Енукидзе был другом их дома, она знала о его ненасытной похотливости и как-то случаем подслушала его рассказ о новой «подруге», о ее необыкновенных грудях и шелковых панталонах… После этого Надежда перестала дарить Авелю свои улыбки. А отчуждение к мужу сделалось еще более острым.

Да, она прекрасно знала и Авеля, и Сталина. Знала все их (а его особенно!) привычки и прихоти. Знала, что вот и сейчас он (даже после вчерашнего!) немедленно захочет ее, стоит ей только как бы невзначай выставить из-под шелкового голубого одеяла свою полную, смугловато-белую и даже с некоторой рыхлостью уже от полноты, но не потерявшую соблазнительности, круглую в колене ногу, охваченную тугой резинкой рейтуз — так он любил, — и он опять потянет ее к себе на полуторную широкую постель и будет ненасытно, как зверь, целовать и колоть лицо грубыми, потерявшими прежнюю шелковистость усами… А справившись, сопя и отдуваясь, шлепнув ее напоследок, скажет обязательно: «Ну… всо… Ти нэнасытная… женьшина…»

Он любил называть ее так: «Ти!.. Женьшина…»

И это «жен» — произносил как-то особенно мягко, а «шина» — довольно пренебрежительно. В этом был он весь…

Сталин представил эту сцену прежде, чем она свершилась. И точно все было так. И холеная восточная рука… И томный, зовущий армянский взгляд. И оправленная щелкнувшая резинка…

Все было так, как он любил и хотел. Но… Как редко это теперь было… Как редко. В иные годы они и на отдых ездили порознь.

В этот последний год (оба они не знали, что последний) размолвки следовали одна за другой. Неделями Сталин молчал. Неделями молчала она. Страдали дети. Особенно восприимчивая глазастая Светланка (Сетанка!). Страдал и Василий (Васька), нервный и вздорный, обделенный и отцовой, и материнской лаской. Оба родителя не умели воспитывать детей. Дети росли на попечении чужих людей: нянек, кухарок, охранников, шоферов. Страшная кара, какую несли многие семьи тогдашних революционеров-«большевиков», вечно занятых своими революционными делами, интригами, страхами, службой, мечтами взлететь выше и страхами угодить в подвалы ГПУ. Революция тем и ужасна, что делает жертвами всех — и поверженных, и сановников. А дети революции, вырастая, чванные и не приспособленные к трудовой жизни, спивались, стрелялись, уходили в блуд, болели, становились невротиками-инвалидами. Покончил с собой сын Калинина, стрелялся Яков Джугашвили, сгнивали в лагерях и ссылках отверженные.

Революция всегда несет кару за сотворенное насилие, за кровь, за сломанные жизни, растерзанные семьи. Революция, как черная плесень, губит все радостное, живое и здоровое.

Об этом никогда не думали ее вызывавшие и заклинавшие. «Пусть сильнее грянет буря!» Ее творцы и певцы! Вспомните их судьбу! Робеспьеров… Дантонов… Маратов… Самого Антихриста… Троцкого… А дальше — не перечисляю.