Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 90 из 113



На истории этого издания стоит остановиться, это любопытная страница наших литературных нравов.

Готовилось издание избранных работ А. Гурвича. Как председатель комиссии по его литературному наследству, подготовкой и «проталкиванием» занимался я. Сборник был обещан Гурвичу еще при жизни, но клеймо «безродного космополита» незримо мешало изданию. Тянулись годы проволочек, шла перекройка самого сборника, иные статьи казались излишне резкими, недопустимыми, имея в виду не уровень литературы, а место авторов в литературной иерархии. Человек глубокого аналитического ума (Константин Паустовский писал о «железной точности» его логических выводов), Гурвич отличался независимостью суждений, не умел угождать и приноравливать критику к литературным «рангам».

А мы в послевоенные годы решительно стали отвыкать от критики нелицеприятной. Менялись судьбы и «ранги» критикуемых, иные из них стали как бы уже живыми классиками социалистического реализма, а значит — неприкосновенными. Сборник Гурвича редел, истончался. Очень многое, на взгляд редакции литературоведения издательства «Художественная литература», оказывалось решительно не ко времени: критика прозы Юрия Олеши, суровый разбор военных рассказов Леонида Соболева; размышления о «Поднятой целине», любви Давыдова к Лушке, с умозаключениями, не совпавшими с завершенной редакцией второй книги романа; нетрадиционный взгляд на роман Даниила Гранина «Искатели»; наконец, блистательный и беспощадный памфлет «Мультипликационный эпос», посвященный кинороману Вс. Вишневского. Статьи о Вс. Вишневском и Юрии Олеше публиковались в «Красной нови», три другие работы, в том числе и «Прокрустово ложе» — о М. Шолохове, оставались в рукописи, журналы не решались печатать их.

Я попытался воззвать к совести и благородству самих писателей и начал с Юрия Олеши. В 1959 году в переделкинском Доме творчества, в день, когда Юрий Карлович показался мне благодушно настроенным, я обратился к нему за завтраком:

— Помните, Юрий Карлович, статью о вас покойного Гурвича?

— Еще бы! — Олеша рассмеялся как-то театрально, по-мефистофельски, — Еще бы! Самая несправедливая, самая злая статья обо мне.

Я смущенно умолк.

— А в чем, собственно, дело? — спросил Олеша. — Вы что — решили испортить мне рабочий день?

Я рассказал ему о злоключениях сборника, и Олеша воскликнул:

— Печатайте! Непременно печатайте статью обо мне! Я не сказал главного: это самое талантливое из всего, что обо мне было написано.

Он еще несколько дней напоминал мне, что печатать надо непременно, и в эти минуты его глаза оживлялись молодым блеском.

Редакция не вняла его голосу: подумаешь, рыцарь! Причуда! Блажь! Эксцентризм Олеши! — должно ли серьезному, глубокомысленному литературоведению считаться с настроениями благородных авторов. Если Олеша не умеет защищаться, то мы его защитим…

Вс. Вишневского, немилосердного нашего судьи, предрекавшего в клубе на Лубянке незамедлительное разоблачение «критиков-антипатриотов» как активно действующих агентов ЦРУ, уже не было в живых. В этом же издательстве готовилось или уже шло собрание его сочинений, время ли публиковать критический шедевр «Мультипликационный эпос»?

Ну, а с Леонидом Соболевым никто и не решался заговорить, чтобы он помог появлению в печати критики на самого себя.

Поняв, что сборник испаряется, я решился на крайность: послал «Прокрустово ложе» — четыре авторских листа — Михаилу Шолохову в Вешенскую и в сопроводительном письме выразил надежду, что публикация «Прокрустова ложа» и сегодня поможет борьбе с ханжами.

Все было достаточно сложно: после опубликования разрозненных глав второй книги «Поднятой целины» некоторые критики принялись не только судить и пересуживать любовь Давыдова к Лушке, но и, «прогнозируя» будущее, энергично, до беззастенчивости, разводить Давыдова и Лушку, искать достойную Давыдова «замену». Даже здравомыслящий А. Тарасенков находил этой «недостойной» любви Давыдова только то сомнительное оправдание, что долгую зиму Давыдов провел в мужском посту, а «весна властно давила на смертную плоть безупречного, справившегося со всеми хозяйственно-политическими кампаниями председателя гремяченского колхоза»!

Беспощадно высмеял Гурвич новоявленных пуритан и ханжей, всех, кто предлагал Давыдову «перевлюбиться в девушку из второй бригады» Мысль Гурвича, что «тень на большую и красивую душу Давыдова» бросила не Лушка и не его к Лушке любовь, а «не кто иной, как сама благочестивая критика», была доказана неотразимо. Не пытаясь предугадать будущего героев «Поднятой целины», критик утверждал, «что когда мы имеем дело с художественным произведением, то не учить, не диктовать, не навязывать писателям свои соображения и коррективы должны мы, а наоборот, обращать к ним пытливые взоры, спрашивать у них, что же в самом деле происходит в жизни».

Все так, так, все справедливо, но Давыдов-то с Лушкой расстался, он будто послушался советов ханжей: во второй книге возникла рядом с ним Варюха-горюха. «Критик-космополит» и после смерти шагал не в ногу, пытался сбивать с толку добрых людей. Редакция критики и литературоведения и слышать не хотела о публикации «Прокрустова ложа».



Я послал рукопись Шолохову в конце ноября 1965 года. Долго не приходил ответ, надежды таяли. А в конце января 1966 года пришло короткое, писанное от руки письмо:

«Дорогой Александр Михайлович!

Прошу прощения за промедление с ответом, но так сложились обстоятельства. Статью покойного Гурвича о „Поднятой целине“ безусловно надо печатать. Она еще сослужит свою службу, но чтобы она заставила ханжей мыслить иначе, — жестоко сомневаюсь!..

Желаю Вам всего доброго!

М. Шолохов.

24.1.66».

Как и для Юрия Олеши, высокие интересы литературы оказались для Шолохова решающими.

Несмотря на это письмо, до выхода сборника в 1973 году прошло еще долгих семь лет, — грешнику 1949 года, уже и отошедшему с миром, все еще приходилось нелегко.

Я послал книгу многим, ждал — напрасно ждал, — что о ней напишут, откликнутся, заметят ее, — даже урезанная, она того стоила.

Откликнулся только один писатель: из Вешенской пришла телеграмма: «Получил тчк Спасибо — Шолохов».

Не стал больше, после преподанного урока, искушать судьбу Гурвич. Молчал Альтман. Спустя годы сделал первые, как после изнурительной болезни, шаги Юзовский: не скоро вышли его первые очерки, не театральные, а путевые, но рожден он был писать о театре. Я не знал никого, кто мог бы подобно ему увидеть актера в образе, увидеть и написать так, что создавался «эффект присутствия» на спектакле, ощущение его движущейся целостности.

Леонид Малюгин, беспартийный, в какой-то мере независимый, как и «западник» Бояджиев, — Малюгин, кормившийся «Старыми друзьями», трудился, готовил себя к новым пьесам, жил с умным презрением к нашим гонителям.

Озирал «артиллерийские позиции» («не подпускать на пушечный выстрел!») идеологического фронта все тот же Леонид Федорович Ильичев, всегда лидер, всегда среди главных и непреклонных идеологов. Он мог быть доволен: «безродные» не прорвались, Гурвичу дали по рукам, до пушек не дошло, хватило пулеметного огня, чтобы им не поднять головы из своих ям.

И вдруг прецедент: роман. Рукопись. Нечто уже существующее, отделившееся от автора, требующее оценки.

Для Первенцева или Бубеннова вопрос решался просто: не пущать! Не то что не издавать, об этом говорить нечего, — не принимать рукописи и не читать ее. Борщаговский — критик, в критике навредил, пусть и исправляет ошибки в критике.

Изворотливый Лесючевский с глазу на глаз, понизив голос, доверительно объяснял мне, что положение у него «пиковое», похуже моего. К нему ходят, стучат кулаком по столу, пугают, а он держится, держится и не предает меня. Он знал, как переменчивы судьбы, и тянул, тянул, сколько мог, выжидая, оттягивая издание.

К лету 1950 года я вчерне закончил роман, и его перепечатала Лидия Витольдовна Фисенко, жена архитектора, профессора и тогда академика архитектуры, пока Хрущев не упразднил самой Академии архитектуры.