Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 113



Я долго вчитывался в эту самую короткую из всех рецензию, понимая, как не идут нашему обоюдному состоянию слова благодарности: ему не до них, а моих чувств они не выразят и в малой мере. Борис Андреевич понял мое смятение и с глухой яростью заговорил о бессилии и разобщенности интеллигенции, о том, что нельзя терпеть в «Советском писателе» Лесючевского, которого он помнит еще по Ленинграду 1937 года, о бесстыдном равнодушии тех, кто мог бы вмешаться и одним окриком унять распоясавшихся хулиганов. Его трясло так, будто все эти три года издевались над ним, унижали его достоинство, ему закрыли все дороги.

— Ты все смотришь на разбитый телефон…

— Я думаю о вашем письме в издательство…

— Если бы оно помогло делу! — перебил он меня. — Пока писал — кипел, а отправил письмо и вдруг подумал, что их не напугаешь, они что хотят, то и творят. Хозяева!

— Мне ваша позиция дорога. К бедам я притерпелся, главное, чтобы люди не отворачивались.

— Телефон разбит, можно бы поменять, но я не позволяю Елизавете Михайловне — не хочу телефона. Боюсь его! — признался он вдруг. — Ты Сурова знаешь?

Я кивнул.

— Читал его пьесу «Рассвет над Москвой»?

Я признался, что не читал, но знаю, что пьесу сочинил Варшавский. И посвятил Бориса Андреевича во многие известные мне подробности. Он выслушал меня скептически.

— Слухи все, слухи! Я беспартийный, но неделю назад меня из ЦК партии попросили разрубить этот узел: прислали пьесу, чтобы я, как председатель секции драматургов Союза писателей, вынес суждение и приговор…

— Борис Андреевич! — взмолился я. — Суров — предприниматель…

— Он развязный хулиган, — простонал Лавренев, — но «Рассвет над Москвой» написал он.

— Суров не написал целиком ни одной пьесы, подписанной его именем.

Я назвал подлинных авторов пьес Сурова. Лавренев слушал внимательно, взгляд его выражал упрямое несогласие.

— Из ЦК меня попросили не вникать в склоку, в подробности, в обоюдную грязь. Прочесть пьесу, вникнуть в художественную ткань и вынести свое квалифицированное суждение. Как мне поверить, что эту пьесу написал какой-то Варшавский? Почему я должен этому верить?

— Варшавский одаренный человек, и существует его подлинный черновик. Он назвал многих персонажей именами своих соседей.

— Жулик! Только жулик способен на такое!.. Нет, следствием пусть занимаются другие, мое дело профессиональное, — убеждал он себя.

— Вы совершите ужасную ошибку, если напишете, что автор пьесы Суров, поддержите его своим авторитетом.

— Я уже написал и отослал письмо в ЦК. У меня есть основания думать так, Саша, я еще не разучился читать.

Как трудно было мне, держа в руках странички его гневной гражданской защиты меня, спорить с ним, пенять ему.



— Я ненавижу Сурова! Телефон разбит из-за него, я сам его вырвал и стукнул об пол…

Несколько дней назад Борис Андреевич совместно с МХАТом собирал драматургов столицы для творческого разговора. Сурова не позвали, полагая, что из-за скандального разбирательства ему будет неловко появиться на таком совещании. А во втором часу ночи, допившись до градуса, когда все трын-трава, Суров позвонил Лавреневу. Он вел разговор из шумной компании, «играл на публику», был по-хамски груб, материл его, грозил, что сведет с ним счеты и никому не позволит вычеркивать себя из списка лучших драматургов.

Лавренев бросил трубку. Раздался новый звонок и более изощренная брань, и еще звонок, и еще — телефон трезвонил до тех пор, пока Лавренев не грохнул аппарат об пол.

— Это, конечно, серьезное основание посчитать Сурова автором пьесы, — сказал я. — Раз матерщинник, пьяница, значит, талант.

— Вот письмо, его привез шофер Сурова. Прочтешь? — Борис Андреевич будто чувствовал, что я не захочу читать письмо Сурова. — Ладно. Ты слишком предубежден. Пойми, как я его ненавижу, но это значит, что я вдвойне обязан быть справедливым.

Он объяснил, что письмо это — покаяние и исповедь, крик души человека, который хочет побороть порок и не может, рассказ о детстве, о дремучих нравах, о том, как трудно было ему пробиваться к книге, к свету, потом и к театру, к любимому делу. Сказал, что письмо талантливо, что Сурову он никогда не подаст руки, но не вправе вымещать на нем злость. Уже на высокой теноровой ноте пел великодушный русский интеллигент, всегда виноватый перед человеком из народа, перед тем, кто учился на медные гроши и вышел из темного царства к свету…

Мой праздник был испорчен. Я ушел от Лавренева с копией его письма в издательство и с тоскливым чувством свершившейся несправедливости. Дома я застал Давида Тункеля. Родись этот человек в начале нашего летосчисления, он милосердием и всепрощением поспорил бы с Христом. Он знал, как недостойно повел себя Варшавский по отношению к нам, но и ему не мог отказать в участии, рукопожатии, добром слове. И Тункель рассказал о случайной встрече с Варшавским в этот день.

История такова. Варшавский в очередной раз позвонил в ЦК. С ним впервые разговаривали строго, даже сурово: предупредили, чтобы больше не обращался в ЦК, пусть, если хочет, подает в суд, требует экспертизы черновиков, но пусть и запомнит, что если суд признает его авторство «Рассвета над Москвой», то из партии за обман правительства (Сталинская премия!) исключат не только Сурова, но и его тоже. Угроза высказана недвусмысленная: хочешь уцелеть — кончай ссору, решил идти до конца — пеняй на себя. Пришлось вновь стучаться в дверь Сурова и скреплять новую дружбу водкой.

В подпитии Суров похвастался, как он помучил «старика» ночными звонками, потом взял со стола страничку с письмом, которое собирался отправить Лавреневу. Письмо размашисто-грубое и с ужасной концовкой: мол, куда ты в наставники драматургов прешь, ты единственного сына ни воспитать, ни уберечь не смог…

Варшавский растолковал ему, что такое письмо — конец, война без пощады и неизбежное поражение Сурова. Играть надо умнее. Он сел за машинку и написал то самое письмо-исповедь, которое получил за подписью Сурова Борис Лавренев.

Бедный, страдающий Борис Андреевич оказался прав: пьеса «Рассвет над Москвой» написана той же рукой, что и покаянное письмо!

Только чьей?!

Я ошеломленно смотрел на умолкшего Тункеля. Лавренев уже отослал свое заключение в ЦК, и было бы жестоко поставить его перед нестерпимой необходимостью менять оценку. И поверит ли он рассказу из третьих рук? Лавренев и без того был надломлен домашней трагедией.

Несмотря на всю доказательность оценки аферы А. Сурова авторитетной писательской комиссией, мы бы долго еще чествовали «ведущего драматурга», избирали бы его в президиумы собраний, во всевозможные бюро и комитеты. Возможно, появились бы и новые афиши все с тем же «заслуженным», обеспеченным моральным кредитом именем Сурова. Где благоденствуют лжеученый Лысенко, лжефилософ Александров, лжеполитик Георгий Попов, непременно должен возникнуть и лжедраматург.

Увы, Суров не помог своим благодетелям и поручителям: неуязвимый, пока он попирал мораль, блефовал, обманывал театры, издевался над Комитетом по Сталинским премиям, он рухнул, когда посягнул на идеологический ритуал.

Пришел день выборов в Верховный Совет СССР.

Агитаторы с утра поторапливали избирателей — считалось доблестью закончить голосование раньше других участков. Звонки в дверь сердили Сурова, ему предлагали, как больному, доставить на дом «урну», он приходил в ярость, «добавлял» и все тянул, тянул до мартовских сумерек, гнал агитаторов, кричал, что никто ему не указ. А придя под закрытие на участок, скомкал избирательные бюллетени, швырнул на пол и принялся топтать ногами.

Терпение кончилось, Суров оказался приоткрыт партийному суду.

Его исключили из Союза писателей. Изгнали гласно, открыто, а спустя годы Леонид Соболев келейно, в пику Московской организации, восстановил его на секретариате СП РСФСР. Но это был формальный акт, вроде такого же «восстановления» Соболевым спустя несколько лет клеветника Эльсберга (причастного к репрессиям против Макашина, Штейнберга, Пинского, М. Левидова и Бабеля), исключенного из Союза на заседании президиума Московской организации СП РСФСР под председательством Степана Щипачева.