Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 113

Даже и осенью 1954 года, когда А. Суров был наконец разоблачен, исключен первичной организацией из партии, у него нашлись защитники не только в лице А. Первенцева или А. Софронова. Его и на партколлегии ЦК КПСС пытались спасти и, как мы увидим, спасли.

Время, когда из репертуара изгонялись пьесы серьезных писателей и поощрялось неумолимое запретительство, жаждало скороспелых «авторитетов», оборотистых литературных дельцов. Одну из таких вакансий эпохи и стремился занять, может быть поначалу не осмысливая размаха своих притязаний, надеясь на успех, но не на громкую славу и высокое признание, Анатолий Суров.

Не стану утомлять читателей подробностями «чудесного» появления на свет других пьес, подписанных именем А. Сурова. Вот только беглые, скромные признания самого Сурова комиссии СП СССР: «Пришел к Оттену с первым вариантом „Обиды“. Оттен же помогал дорабатывать „Зеленую улицу“, „Бесноватого галантерейщика“ давал на редактуру Варшавскому»; «Сценарий („Рассвета над Москвой“. — А. Б.) Варшавский сделал быстро»; «Давал на редактуру Варшавскому пьесу „Рассвет над Москвой“…»

Мы уже узнали цену суровским эвфемизмам, понимаем, что означают все эти нескончаемые, перекрестные «редактуры», «доработки», «дописки» и т. д. Но все сходило ему с рук. Обманув завлита Театра имени Ермоловой, он легко справлялся с другими и пять-шесть лет не давал промашки. Слово он держал только в одном: старался помочь в партийных инстанциях работавшим на него людям.

С появлением пьесы «Обида» (1948) я имел случай убедиться в том, какая сноровка и напор скрываются в этом неуклюжем, приволакивающем ноги, мужиковатом с виду «литераторе».

Восторги по поводу «Далеко от Сталинграда» быстро пошли на убыль. Я оказался среди тех, кто критически отзывался о пьесе. «Обида» на сцене Театра имени Ермоловой разочаровала всех, кроме тех, кого уже к этому времени Суров держал «на коротком поводке». Деревенская, псевдоколхозная пьеса буквально разваливалась на сцене. Но близилась вторая премьера этой пьесы под другим названием в театре Завадского, там перекроили ее на свой лад. Суров внезапно позвонил мне, предлагая посмотреть вместе с ним генеральную репетицию в Театре Моссовета, — пьеса, мол, исправлена, улучшена, хорошо бы поговорить сразу после репетиции, помочь театру, поправить, что возможно, и т. д. Суров делал первые после «Далеко от Сталинграда» шаги в театре, собственная хитрость казалась ему безошибочной: критик, оказавшись почти в домашнем кругу, обнаружив, что позвали его одного и ждут его суждений, перейдет перед лицом худсовета, автора и Завадского на «мягкие», «либеральные» регистры. А сплоховав по малодушию, и после не скажет резкостей.

С каждой сценой спектакль театра Завадского удручал все больше, был много хуже ермоловского. Ермоловцы в первые послевоенные годы выгодно отличались от большинства коллективов столицы более острым чувством современности, простотой и жизненностью тона. В новом исполнении Театром Моссовета все пороки пьесы поперли наружу нестерпимо, трудно было и высидеть весь спектакль; его ждал сокрушительный провал, и актеры, отлично чувствовали это.

А в кабинете Завадского царил добрый наигрыш. Я мрачно пытался отмолчаться, но меня принудили говорить. Пришлось сказать правду и по возможности быстро сбежать.

Попыток налаживания «добросердечных» связей Суров больше не предпринимал, в его лице я приобрел врага, спустя год он получил возможность наносить по критикам-космополитам удары с трибун и в печати в ожидании вожделенного дня, когда нами займется другое ведомство.





За «Обидой» последовала «Зеленая улица». Суров уже достаточно славен и богат, чтобы оплачивать чужой труд. С января 1949 года он мог выбирать работников из числа ошельмованных людей. И он выбрал с умом. Яков Варшавский «доработал» для него сценический памфлет о Гитлере, написал «Рассвет над Москвой», пьесу, отмеченную Сталинской премией, и сценарий под тем же названием. 1949 год оказался переломным для Варшавского: били других, на него только замахнулись, то так необоримо оказалось желание благополучной жизни, что он предался в руки Сурова.

Я. Варшавский лукавил, объясняя комиссии Союза писателей мотивы и обстоятельства своего сотрудничества с А. Суровым. «Мы с ним познакомились в 1946 году в редакции „Советского искусства“. Я заведовал отделом театра и драматургии, а он был назначен заместителем редактора. События начинаются с известной статьи в „Правде“ об одной группе критиков. Я после этой статьи был немедленно отстранен от работы. Первичная парторганизация издательства „Советское искусство“ вынесла решение об исключении меня из партии. Я оказался в полной изоляции. Достаточно сказать, что в течение года ни один человек не позвонил мне и не появился — из старых товарищей… Единственным человеком, позвонившим мне в течение всего 1949 года, был Суров. Он сказал мне: „Преданность партии надо доказывать не заявлениями, а творческой работой, и я тебе помогу в этом. Мы вместе напишем сценарий о советском рабочем классе… Я перегружен, но мы с тобой напишем вместе…“ В те дни, — резонно замечает Я. Варшавский, — его соавторство не только мне показалось бы приемлемым».

Во вскользь оброненном предупреждении Сурова: «Я перегружен…» — возникает рабочий контур будущего сотрудничества: Варшавский пишет (вспомним: «Сценарий Варшавский сделал быстро»), Суров осуществляет (или не осуществляет!) общую редактуру.

Но почему именно Яков Варшавский, один из всех нас, подвергнутых шельмованию, оказался в драматической изоляции? Ответ однозначен, но он разрушает сентиментальную версию о «сироте» 1949 года и осчастливившем его благородном заступнике. Сговор Сурова и Варшавского случился сразу же после статьи в «Правде». Суров деятельно позаботился о сохранении Варшавского в партии. Варшавский же, не будучи вовсе обязанным являться на собрание писателей в феврале 1949 года, по требованию Сурова пришел в Дом литераторов и произнес ту ложь, которая и отвратила от него не только старых товарищей, но и многих честных людей. Именно из уст Якова Варшавского прозвучало лживое обвинение театральных критиков в создании тайной (читай: подпольной!) корпорации, решавшей судьбы пьес, драматургов, спектаклей, распространявшей свою власть на Москву и Ленинград, а тем самым и на всю театральную Россию. Признание Варшавского, «добровольное» публичное признание его, как одного из членов этого тайного ордена критиков, и было, я уверен, первым актом сотрудничества с Суровым. Так что не пришлось ждать весь 1949 год спасительного звонка Сурова: Варшавский был привлечен «к совместной работе над сценарием и пьесой о советском рабочем классе в марте 1949 года» (по тексту выводов комиссии СП СССР), то есть в самый разгар публичной травли театральных критиков.

Провокационное заявление Варшавского о существовании подпольной корпорации критиков, собиравшихся в «Арагви» и в ресторане ВТО, по случайности не возымело действия. Все обернулось его публичным унижением и надолго сделало исполнителем воли Сурова. Потянулись годы зависимости, услужения, прикрытого видимостью товарищества. Руку Варшавского в памфлете о Гитлере я обнаружил без труда. В отличие от текстов Георгия Штайна, работа Варшавского узнаваема, — мне и вовсе нетрудно было почувствовать его фразу.

В 1943 году, после Сталинграда, когда наш фронтовой театр перебросили в Забайкалье, я встретил там Варшавского, и вскоре мы с ним были направлены командованием фронта в Монголию. В Улан-Баторе мы написали для монгольского театра драму-легенду «Амурсана» и пьесу о монгольской революции, о Сухэ-Баторе — «Степные богатыри». Варшавский работал быстро, незатруднительно, его фраза была энергичной, диалоги хлесткими, мысль не запутывалась в словах.

Все это как нельзя лучше подошло для сатирического памфлета о «бесноватом галантерейщике». И едва ли среди тех, кто знал Сурова, нашелся бы хоть один, поверивший, что так вот внезапно и противоестественно могут случиться «роды» и появится на свет сатирик — существо совсем другой породы.