Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 113

Начался довольно долгий спор о самой пьесе: Шейнин в конечном счете сводил защиту ее к мысли о том, что мы должны внушить побежденным немцам, что к кормилу власти, в «губернаторские» кабинеты, будут допущены не коммунисты, которых народ боится, а люди из элиты, интеллигенты из числа вчерашних слепцов, кто не отвергал нацизма. Я упрямо твердил, что это чистая конъюнктурщина, что в этом случае их пьеса «экспортная», пусть и услаждают ею немцев, зачем оскорблять нашего зрителя, прошедшего такую тяжкую кровавую войну, зачем нам поворачиваться спиной к коммунисту, чудом уцелевшему в Шпандау, и «ломать шапку» перед высокомерным профессором и дарить ему губернаторское кресло…

Шейнин уложил газетные вырезки в сейф, запер его и, подвинув поближе ко мне свободный стул, сел, напряженно, но без злости или недовольства разглядывая меня. Спокойно и будто немного опечаленный моим упрямством, он заговорил о том, что все ему, в сущности, известно; в театре ему сказали о звонке Симонова («Вы должны их понять, у них ощущение победы, праздника, и вдруг ваша рецензия, театр рядом с редакцией, они добыли в типографии гранку и затревожились…»), он ценит эту защиту, но Симонов человек благородный, больше вмешиваться не станет, приходится самим защищаться. Рецензию, сказал он, печатать не будут, после такого совпадения с нападками скрытых реваншистов и мы бы с вами не решились ее печатать.

— Тогда к чему все это: мой приезд, этот трудный разговор?! Будет еще одна похороненная рецензия.

Вот когда он уставился на меня поистине следовательским взглядом: жестким, требовательным, испытующим — долго ли я еще буду валять дурака?

Пауза длилась и длилась, за это время улетучилась атмосфера дружеского, доверительного разговора. Ему стоило заметных усилий вернуться хотя бы внешне к прежнему тону.

— Давайте в открытую и по-дружески. И пьеса и спектакль, как никогда, важны для театра и для нас, драматургов. «Губернатор провинции» идет — и хорошо идет, не имея серьезных конкурентов, — на Сталинскую премию. Братья Тур написали много пьес, я тоже не новичок, мы с вами знакомы еще с «Очной ставки», по Киеву, неужели мы не заслужили поощрения? Не мешайте нам, Саша!

Очень неловкая ситуация, самая трудная для меня, и вероятно, не только для меня. Я ответил вполне дружелюбно:

— На рецензии, как я понимаю, вы поставили крест…

— Не я! He я! — Он защитно поднял пухлую руку.

— Все равно — рецензии не существует; не стану же я посылать ее кому-либо.

Оказалось, что убиенная рецензия нисколько его не занимала.

— У меня к вам просьба — большая. Личная. Не выступайте завтра на обсуждении в ВТО…

Он осекся. На моем плохо защищенном лице, вероятно, читалось недоумение: меня не позвали в ВТО! Он не мог такого и предположить, не думал, что братья Тур и театр сумеют договориться с ВТО не приглашать меня на обсуждение спектаклей, выдвинутых на соискание премий.

Что-то было оскорбительное и торгашеское в этой новой ситуации. Я поднялся и сказал сухо, — во всяком случае, хотелось сказать это сухо и даже неприязненно, — сказал с прощальной интонацией:





— Лев Романович! Вы поставили меня в унизительное положение. Мне было неизвестно об обсуждении, кто-то, видимо, постарался, и я, естественно, не пришел бы. Теперь я обязан пойти, просто обязан, иначе мне надо бросить заниматься критикой, — вы должны это понять.

Я механически принялся искать пропуск, забыв, что был доставлен сюда парадно, без пропуска.

С ВТО все «обошлось» — обсуждение отменили. Премии спектакль не получил, кто-то другой оказался оборотистее или просто удачливее.

Но в 1949 году на московском собрании писателей один из Туров — Тубельский, человек с внешностью типичного театрального героя, этакий испанский гранд, гневно разоблачал «безродного космополита» Борщаговского, который пытался протащить на страницы его родных «Известий» статью о спектакле «Губернатор провинции», списанную со страниц фашистских листков Западной Германии. Но, разумеется, бдительные наборщики и корректоры, труженики редакции разгадали коварный замысел и не дали ему осуществиться. «Большой художник» слова Тубельский подводил под статью Уголовного кодекса жалкого критикана, по-видимому как-то связанного с черными силами империализма, — иначе как бы ему заполучить все эти немецкие газеты, да еще сразу же по их выходе, раньше, чем они попали в сейф Льва Романовича Шейнина.

Вспоминая Льва Шейнина в его кабинете в 1947 году, вынужденность для него как-то унизиться до просьб, до уговоров, вспоминая и февраль 1949 года с прямыми политическими обвинениями, брошенными с трибуны Тубельским, как мне не повторить еще и еще раз: баловень судьбы!

18

Далеко же я отошел от своего «персонального дела» и трудных наших житейских обстоятельств. Отошел не по прихоти — нужно понять, чем же была борьба против так называемых «безродных космополитов», чистым проявлением антисемитизма или чем-то более многозначным и сложным?

Постепенное накапливание скрытой, даже «подпольной» — в силу конституционного, юридического осуждения антисемитизма — энергии юдофобства несомненно. Вехи его, если говорить о самом приметном, — злодейское убийство Михоэлса, разгром «критиков-антипатриотов», уничтожение ЕАК и, наконец, беспрецедентное дело «врачей-убийц». Здесь все так отчетливо и просто, что и прожженному скептику не возразить.

Но и русский Леонид Малюгин оказался в первом же списке «Правды» не маскировки ради: если судить тех, кто сохранял гражданское достоинство и не соглашался на роль слуг просцениума в бездарном театре Сурова и Софронова, то Леониду Малюгину в таком списке — почетное место. Можно было не трепать честное имя Григория Нерсесовича Бояджиева, армянина, знатока западноевропейского театра, но разве то, что он отвернулся от пьес приспособленцев и карьеристов, разве и это барство, это презрительное отвержение сами по себе не звали к отмщению!

Группа «критиков-антипатриотов» сформировалась в добрых интернационалистских традициях нашей жизни: евреи, русский, армянин! Почти как в самолете из романа Николая Шпанова «Первый удар», экипаж которого, даже без участия наземных войск, выиграл войну против гитлеровской Германии. Разве что на сей раз боевой «экипаж» критиков вознамерился уничтожить святыни и твердыни советского театрального искусства.

И Давида Заславского могу заподозрить в услужливом, лакейском антисемитизме страха иудейского ради. Но не заподозрю Фадеева, отброшу даже отдаленное подозрение в юдофобстве. Однако же обиженный, не терпящий поражений и неудач, обозленный ролью обороняющегося в конфликте с Дмитрием Шепиловым, он искал защиту у людей нечистоплотных. Нравственность его так претерпела за долгие годы подчинения злу, «высокого» прислужничества злу, что и понимая нависшую реальную опасность — не только над нами, ошельмованными в «Правде», а над обществом, — он предпочел обидчивую самозащиту, каковы бы ни были ее последствия.

Фадеев держал в уме не действительные нужды русской сцены, не час своей слабости на писательском съезде в Киеве, когда ему пришлось опрометчиво покаяться в неисполнении очередного исторического постановления ЦК («О репертуаре драматических театров»), — он держал в уме политическую линию Сталина, к этой поре четко определившуюся. В тридцатые годы сотни и сотни писателей отправились на тюремную или лагерную плаху, и Фадеев не мог не знать, что каждый из них был обвинен в терроризме и в шпионаже в пользу одной или нескольких иностранных разведок.

Стандартные смертные обвинения штамповались «тройками» и особым совещанием, а на поверхности мирной литературной жизни звучали иные мелодии, сродни маршам Дунаевского: консолидация литературных сил, торги с переторжками вокруг Сталинских премий трех сортов, невоздержанная поэтическая лесть, которой вождь народов якобы тяготился. Но после войны вошли в обыкновение фронтальные атаки против писателей, композиторов, ученых; одолев Гитлера, Сталин мог величественно оглядеться вокруг и одарить всех нас, от музыкантов до философов, от щедрот своих и своей мудрости.