Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 113

«С чего это он вдруг решил о нас позаботиться? — недоумевает Наталия Михоэлс, называя совет Кагановича „предостережением (или распоряжением?)“. — Ведь не пожалел он своего брата — отца Юли — Михаила Моисеевича Кагановича, бывшего наркома не то авиации, не то тяжелой промышленности, — и отправил его в тюрьму на расстрел».

Предупреждение Кагановича однозначно и неоспоримо доказывает факт злонамеренного убийства Михоэлса, уничтожения его той могущественной неподконтрольной силой, которая не простит не только сомнений в официальной версии смерти, но даже и вопросов от потрясенных близких. Случись действительно нечто неумышленное, в предостережении Кагановича не было бы смысла; почему близким не спросить о подробностях гибели, не узнать о последних минутах жизни родного человека?..

Но — никогда никого ни о чем! Можно ли выразиться яснее. А отдать на заклание брата — велика ли жертва? Ближайшие соратники Сталина отдавали тюремному поруганию и жен — даже Молотов и Калинин. Подобно библейскому Аврааму, любой из сподвижников Сталина обязан был занести меч над близким, принести жертву в доказательство истинности и слепоты своей веры. И не хватало ангелов-спасителей, чтобы отвести карающий меч, и не хватило бы в стране овец, чтобы заменить ими обреченных людей.

Откуда возникла версия об автомобильной катастрофе, спрашивает Наталия Михоэлс, «кто первый начал ее распространять?» — и вполне резонно ссылается на книгу дочери Сталина, Светланы Аллилуевой «Только один год», вышедшую спустя два десятилетия после убийства. Вот это свидетельство Аллилуевой: «В одну из тогда уже редких встреч с отцом, у него на даче, я вошла в комнату, когда он говорил с кем-то по телефону Я ждала. Ему что-то докладывали, а он слушал. Потом, как резюме, он сказал: „Ну, автомобильная катастрофа“. Я отлично помню эту интонацию — это был не вопрос, а утверждение, ответ. Он не спрашивал, а предлагал это, автомобильную катастрофу. Окончив разговор, он поздоровался со мной и через некоторое время сказал: „В автомобильной катастрофе разбился Михоэлс“. Но когда на следующий день я пришла на занятия в университет, то студентка, у которой отец долго работал в Еврейском театре, плача рассказывала, как злодейски был убит вчера Михоэлс, ехавший на машине. Газеты же сообщили об „автомобильной катастрофе“. Он был убит, — продолжает С. Аллилуева, — и никакой катастрофы не было. „Автомобильная катастрофа“ была официальной версией, предложенной моим отцом, когда ему доложили об исполнении… Мне слишком хорошо было известно, что отцу везде мерещится „сионизм“ и заговоры. Нетрудно догадаться, почему ему докладывали об исполнении»

«Версия» оказалась шаткой, меняющейся: то автокатастрофа, то «наезд» на двух пешеходов, а вскоре умышленно возникает и новая версия, отголосок того, что, по-видимому, фигурировало в обвинениях членов Еврейского антифашистского комитета, расстрелянных 12 августа 1952 года. В ресторане минской гостиницы, где жили Михоэлс и Голубов, как я уже упоминал, якобы видели в день убийства Ицика Фефера, в черных очках он сидел за одним из столиков. Эта детективная подсказка, будущая «косвенная улика» по обвинению ЕАК в организации убийства, попала и в книгу Н. Михоэлс со слов дочери генерала Трофименко. «Почему же все-таки Михоэлса не изолировали в тот вечер от Голубова? Был ли он (Голубов) случайной или предусмотренной жертвой в кровавом плане? Проходят годы, — печалится Н Вовси-Михоэлс, — а туман не рассеивается».

Александр Тышлер долгую январскую ночь был у гроба Михоэлса, рисовал его, видел его нагим, без повреждений, без кровоподтеков, лишь с проломленным у виска черепом. Так же убит был и Володя Голубов. Жертвы наезда или автокатастрофы выглядят иначе.

Никакой автомобиль при наезде не может нанести таких ранений.

Нам позвонили о несчастье за сутки до газетных сообщений, — мне трудно вспомнить в своей жизни другой такой черный, безысходный день. Умер тот, кому нельзя было умирать, человек, созданный для долгой жизни, для творчества и счастья многих людей. Из мира ушла необыкновенная и добрая энергия, опустошилось прекрасное и простое, не предвиденное во всем, вместилище братской нежности и любви. Мы с Валей плакали, затихали и снова плакали, мир затмился. Мы как будто забыли, что скоро Вале рожать и ей надо избегать мрака.

В гибели Михоэлса была черная загадка, удар ночного колокола, предвестье огромной беды, пропасть, вдруг открывшаяся нам впереди.





Убийство Михоэлса породило множество слухов и версий.

Могло ли быть иначе, если это набатно прозвучавшее убийство не было расследовано ни зимой 1948 года, ни позднее, на протяжении четырех десятилетий в нашем так или иначе менявшемся мире. А страна ведь проводила в последний путь не «буржуазного националиста», не «агента Джойнта» Михоэлса — все это плод позднейшей озлобленной фантазии Рюмина и его подручных, — страна прощалась с великим актером и выдающейся личностью.

Почему же не сработала хотя бы обычная, минимальная, на уровне Минска, следственная служба? Почему не велись поиски мифического автомобиля, размозжившего виски Михоэлса и Голубова, розыски виновного в убийстве шофера? Почему не опросили тех, кто ближе к вечеру и полуночи рокового дня видел Михоэлса, разговаривал с ним, последним прощался с ним? Почему близких — жену и дочерей — настоятельным «советом» Кагановича словно бы отрезали от Минска, не допустили к месту, где было найдено тело мужа и отца, не позволили им хоть на снег сложить горестные цветы прощания? Почему им, хорошо известным в театральном мире страны, не позволено было поехать в Минск, чтобы расспросить людей о двух последних днях жизни дорогого человека? Почему, наконец, не опросили даже доброго знакомого Михоэлса, генерала Трофименко, командующего Белорусским военным округом, из дома которого, по одной из версий, Михоэлс и возвращался, ближе к полуночи, к себе в гостиницу?

Не имея документов — и существуют ли они? — можно, конечно, вообразить переговоры по спецтелефону между Москвой и Минском той ночью: звонок ответственного лица, руководившего операцией, выехавшего с этой миссией в Белоруссию. Так сказать, победный рапорт, быть может, короткий диалог о каких-то подробностях, о точном часе, на который пришлось убийство, и о чем-то другом, почти техническом, о чем нам и не догадаться.

Минск следствия не начинал, не смел. Близкие в Москве не узнали ничего о характере повреждений на теле Михоэлса и о том, была ли его смерть мгновенной, или он еще какое-то время был жив, но так и не пришел в сознание. Судя по всему, и минские хирурги и патологоанатомы не смели прикасаться к проломленным черепам, — все было окружено тайной, секретностью, а это благодатная почва для слухов.

Упрятав тела в гробы и отправив их в Москву, начальники тамошней службы безопасности, если они были достаточно догадливы, облегченно вздохнули — поезд повез убитых в Москву на Белорусский вокзал. Стояли вьюжные дни, и снег свежим белым покровом укутал место преступления, заниматься которым было Минску не по чину.

И все же Москва должна была, обязана была, хоть для проформы, снарядить свое бессмысленное, ленивое, запоздалое следствие, уже после похорон, когда тело убитого убрано с глаз долой, и выбор пал на опытнейшего следователя, превосходно знавшего Михоэлса, — Льва Романовича Шейнина. Его зловещая деятельность тридцатых годов была, конечно, памятна руководителям госбезопасности, они вправе были рассчитывать на гибкий ум и сообразительность Шейнина. Как было ему тогда не понять, что вся страна скорбит по Михоэлсу, что в нем не чаяли души кремлевские руководители — о чем свидетельствовал и правительственный некролог! — что он был дорог всем, от первого человека земли советской до так называемого простого советского человека. Как было ему, наконец, не понять, что заклятые враги Михоэлса засели только в одном месте — в Еврейском антифашистском комитете, и только там! Как было не понять умудренному в интригах следователю, что только евреи, только сионисты заинтересованы в убийстве Михоэлса; оно могло подхлестнуть националистические чувства и страсти, а они только этого и хотят.