Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 113

Я беру крайнюю ситуацию: в реальности все было, вероятно, много страшнее и бесцеремоннее. Подтекст жизни всегда грубее и шершавее, чем наши фантазии.

Не знаю, когда и как «жестко» попросили Фефера о дополнительной информации — в 1943 году, перед его поездкой с Михоэлсом в США, или после возвращения: какая, в сущности, разница! Он не погрешит ни в чем, сообщит только подлинные факты, проинформирует сотрудников МГБ об успешной, триумфальной поездке по Америке, ни один штрих никому не повредит. Если ему доведется говорить и о правых, о сионистских кругах в США, то и тут он будет держаться правды, ведь эти люди в равной мере враги ЧК и советских евреев-трудящихся…

Но — коготок увяз, всей птичке пропасть!

Среди моих друзей, литераторов, были два человека (я узнал об этом много позднее, когда повальный страх уже не сковывал уста), кого в разное время приглашали, обволакивали добрыми, патриотическими словесами, то припугивали, то апеллировали к патриотическому долгу, обещали жизнь чистую и незапятнанную, прося, в сущности, о безделице, а может быть, может быть, и эта безделица не понадобится, говорили им. Они, те, о ком знаю я, отвечали: «Оставьте меня! Если я по слабости характера или в страхе и дам сейчас согласие и что-то подпишу, то, придя домой, я повешусь…»

Фефер поступил иначе, не провидя своего страшного искупительного конца.

Михаил Матусовский сохранил для нас бесценный документ времени, подтверждающий свидетельство Лины Штерн. В точности его невозможно усомниться. Это рассказ Самуила Галкина об очной ставке с Ициком Фефером во время следствия по делу ЕАК.

Я познакомился с Галкиным и узнал его еще до войны, когда киевский Госет репетировал его пленительную, нежную стихотворную пьесу-легенду «Суламифь». В том, что рассказал Матусовский, я увидел абсолютный по сходству слепок живой натуры, его благородный, добрый характер и нравственную чистоту. Галкин, как и академик Лина Штерн, из немногих, а может быть, и единственные, кто проходил по делу ЕАК, по его центральной группе, и не был казнен. Он возвратился в Москву больной, физически разрушенный и, пересиливая страх, сумел кое-что рассказать.

Чтобы сломить сопротивление Галкина, не подписывавшего «признательных» протоколов, следователь устроил ему очную ставку с Фефером.

«Гражданин Фефер, — спокойно спросил следователь, заранее уверенный в ответе, — вы подтверждаете показания, данные вами на прошлом допросе, что вы и бывший ваш друг Самуил Галкин были связаны с контрреволюционной организацией „Джойнт“?» И Фефер, опустив голову, глядя куда-то в пол, вернее даже никуда не глядя, глухо ответил: «Да». — «Не стесняйтесь, не стесняйтесь, говорите громче. Вы подтверждаете, что заключенный получал деньги от вышеназванной организации и сообщал через вас сведения секретного характера?» Фефер снова, не поднимая глаз, пробормотал еле слышно: «Да…» — «Ну вот видишь, а ты не верил. А теперь сам лишил себя добровольного признания вины. Можете увести Фефера!»

И тут случилось то, что не могло, кажется, случиться ни с кем другим из известных мне людей, случилось нечто, выразившее полно и высоту личности Галкина и трагедию Ицика Фефера.

«Сознавая, что это, может быть, в последний раз в его жизни, Галкин решился взглянуть на своего друга. Он увидел такого несчастного и жалкого, такого растоптанного и уничтоженного человека, что даже не мог презирать его, хотя и хорошо понимал, что одним словом „да“ тот предопределил всю его дальнейшую судьбу. Истощенный и запуганный, с черными печатями у глаз и кровоподтеками на восковой лысине, он был уже совсем другим человеком, только отдаленно похожим на Фефера, только носившим его имя. И тут Галкин, заранее прощая его за все, что он сделал ему и сделает еще, снимая с него вину, подошел и поцеловал Фефера. Какими собачьими, виноватыми, только на миг оживившимися глазами поглядел на него его друг. Они были сейчас выше всего, выше неправедного суда, выше власти, готовой расправиться с ними в любую минуту, выше самой жизни, которой они нисколько, уже нисколько не дорожили…»

Очевидно, что Фефера били, били тяжко, били по-черному, истязали, как могут истязать только «своего», уже за ненадобностью — вусмерть!

Но зачем? Стоит ли калечить человека, который столько лет помогал органам, нес свою службу, информировал о деятельности ЕАК — о полезной для страны, патриотической деятельности! — служил и, надо полагать, шаг за шагом в ужасе убеждался, в какую трясину он проваливается? Не бить, а поощрять, ублажать по возможности надо негласного сотрудника, подручного в разоблачении «джойнтовских» злодеев и их агентов. А эти били, дух выколачивали — не абсурд ли?

У кажущегося абсурда есть разгадка: по мере того как перед Фефером открывалась кровавая бездна следствия и его собственная роль в этом следствии, возникали дни отчаяния, мольб, смертных криков, смятенных отказов от вчерашних показаний, выколоченных из него, открывалась та истина, что и его ведут прямиком к расстрелу; возникали убийственные пробуждения совести, попытки солгать, запутать мастеров своего дела, обмануть, отречься от самого себя… Всего и не предусмотреть, не увидеть на расстоянии, не предугадать в той потрясающей, может быть, самой потрясающей драме: ведь других защищала собственная совесть, честность, непреданная честь — у Фефера не было и этого убежища.





Перец Маркиш не поцеловал бы его и полуистребленного…

Самуил Галкин поцеловал, и поцеловал бы, даже зная о долгой «внештатной» службе Зорина. У него хватило бы света и добра на целое человечество.

А мы будем теряться в догадках, пока не получим доступа к томам следственного и судебного дела ЕАК.

Важен несомненный факт. С самого создания Еврейского антифашистского комитета в него был внедрен осведомитель, и не рядовой сотрудник или член Комитета, а второе после председателя ЕАК, Михоэлса, лицо, причем человек деятельный, активный, политик в большей мере, чем весь остальной Комитет, вместе взятый.

О сотрудничестве Фефера с органами госбезопасности я впервые узнал из публикации «Литературной газеты» 1989 года. Но об одном загадочном, связанном с его арестом обстоятельстве я написал еще в 1987 году, теряясь в догадках, стараясь не задеть ничьей чести.

Приведу это место из журнала «Театр», № 12 за 1988 год, позволив себе сделать только одну поправку, точнее, привести подлинную фразу Переца Маркиша по рукописи, вместо сглаженной при публикации.

«Первым арестовали Ицика Фефера, — писал я, — коммуниста с 1919 года, поэта, певца революции, обладателя второй сказочной шубы от скорняков Нью-Йорка.

Об этом аресте я узнал случайно, столкнувшись с Перецем Маркишем при входе в Комитет по делам искусств на Неглинной. Они не ладили, Фефер и Маркиш, — были слишком непохожими как люди и как поэты.

— Ночью арестовали Фефера. Слыхали? — Экспрессивный Маркиш до боли сжал обе мои руки выше локтей. — Этот негодяй один в могилу не уйдет, всех за собой потащит…»

Последнюю фразу — она дана курсивом — при журнальной публикации мы заменили нейтральной, напрямик не задевающей Фефера, — добрейший и благороднейший редактор «Театра» Афанасий Салынский и в этом случае, как и во многих других, неизменно стоял на позиции защиты доброго имени и достоинства личности. Мы написали: «Теперь всех потащат…»

Но теперь, когда мы знаем гораздо больше, я думаю о том, что же все-таки скрывалось за вещими словами Маркиша, за полыхнувшей в нем ненавистью? Подозревал ли он Фефера или попросту не любил за многолетнее усердное функционирование, законопослушность и приверженность указаниям начальства?

Думаю, что сильнее всего в гневных и тоскующих, полуобреченных словах Маркиша было предчувствие трагедии — состояние, которое после убийства Михоэлса он уже ничем не мог заглушить.

Воспоминания Эстер Маркиш помогут нам глубже вникнуть в характер и атмосферу надвигавшейся драмы. При этом не будем принимать на веру любое ее свидетельство и не будем забывать о многолетнем литературном соперничестве двух поэтов, при котором, правда, Маркиш своими успехами был обязан выдающемуся таланту, Фефер же возмещал недостаток дарования общественной деятельностью.