Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 113

…Отброшена крышка мусорного ящика, приткнувшегося к дощатому забору, на заборе сидит хищный американский гриф или кондор, он жадно высматривает себе поживу и конечно же находит ее на этой свалке истории, среди отбросов: там валяются человечки, а на них написаны наши фамилии.

С Ю. Ганфом меня пытались познакомить в начале семидесятых годов в Малеевке. Мне нравятся такие люди: подтянутые, опрятные, с острым живым взглядом, несуетные, — в других обстоятельствах я был бы рад знакомству, но тут, каюсь, не смог пересилить себя и подать ему руку. В 1949 году он пустил в дело сатирический карандаш страха иудейского ради; ведь какая честь, ему предложено участие в борьбе «особенно, — по выражению Глебова, — в современной международной обстановке…».

«Международная обстановка»! Она ведь всегда современна — скольких демагогов она выручала, для скольких барахтающихся в безмыслии ораторов послужила спасительным якорем.

На парткомиссию ГЛАВПУРа, к полковнику Леонову, я поехал в начале апреля без гнева в душе, непростительно спокойный. Я быстро привыкаю к новым обстоятельствам, к новым стенам, столу, нищему рациону, — так привык я и к своему исключению: почувствовал, что беда продлится годы, исцелить меня может только работа, работа и близкие люди, их терпение и наша обоюдная нежность. А все остальные так мало значили для меня, им был закрыт доступ в мой внутренний мир.

Я сидел в прихожей вместе с несколькими ждущими решения своей судьбы офицерами. Но еще до приглашения меня из кабинета вышел головастый полковник в пенсне, а может, и в очках, — этого я уже никогда не вспомню точно, но, кажется, в пенсне, — он выглядел «породисто», а вместе с тем и провинциально, очень похоже на нашего белоцерковского гинеколога. Узнать меня — штатского среди военных — нетрудно, и, поздоровавшись кивком, он пригласил меня в соседнюю небольшую комнату.

— Сейчас мы вас позовем, товарищ Борщаговский, и я хотел бы помочь вам. Моя фамилия Леонов.

— Спасибо… — Пришла мысль: не Шатилов ли печется обо мне?

— Мы на днях рассматривали два дела, одно за другим, так уж вышло. Один из офицеров серьезно провинился, но мы увидели перед собой раскаявшегося человека. Он весь был открыт, и знаете, отделался легким наказанием. Другой проштрафился куда меньше, но держался воинственно, ничего не признавал за собой, и мы его исключили. Пришлось исключить: с партией не хитрят. Вы — человек знающий, умный, подумайте над этим, времени осталось немного.

Его притча ясна; это приглашение к сознанию в несодеянных грехах. Попытка осудить меня, облегчив к тому же собственную совесть, если его совесть в этом нуждалась. Желание заполучить в партийное дело, кроме ругательской статьи «Правды», еще и чистосердечное раскаяние безродного.

Мы стояли посреди комнаты. Он торопил меня взглядом, движением грузных плеч.

— Как критик я не могу претендовать на безгрешность, — ответил я. — Быть может, я кого-то перехвалил, а к чему-то был строг и несправедлив. Но если вы ждете от меня признания в антипатриотической деятельности, во враждебных поступках, то вы ошибаетесь. Будь я антипатриотом, я бы не вступал в партию и не добивался бы теперь восстановления. Я не подлец и не трус…

— Дело ваше: я счел нужным предупредить.





После ухода из кабинета очередного штрафника меня позвали не сразу. Видимо, полковник вводил в курс непривычного для них дела членов коллегии, оно и правда было необычно среди всех других дисциплинарных, противоуставных или бытовых дел, которыми сплошь и рядом занималась коллегия.

Я вошел в кабинет, когда уже в любой паре уставившихся на меня глаз нетрудно было прочесть приговор. Так всем оказалось много легче. Ведь не было дела, ясного, зримого для них проступка. Мое неуловимое преступление было столь же грозно, серьезно, сколь и эфемерно, нематериально, но гипноз значительных, политических газетных слов был для них сильнее здравого смысла и чувства справедливости. Я едва успел повторить то, что сказал барственному полковнику, — быстро и сбивчиво.

Отныне я мог искать справедливости только у очередного съезда партии.

Надо было жить, если позволят, жить и работать, благословляя горы освободившегося времени, — прежде его поглощала суета.

Я еще вернусь к новой жизни, наступившей с первыми числами февраля, к мертвому телефону, умолкшему на два месяца, к сожженным письмам Ярослава Галана и других хороших, чистых людей, к благородству одних и подлости других, к нужде, к разорванной семье, к изгнанию меня из залов Ленинской библиотеки, к трудной национальной проблеме — вечному еврейскому вопросу, к московскому Госету, к гибели Михоэлса, а с ним и моего друга Володи Голубова-Потапова, к несостоявшимся репетициям моей пьесы в Театре на Малой Бронной, но прежде немного горестной февральской хроники.

12

«Литературная газета» мгновенно откликнулась на статью «Правды» и на следующий день дала редакционный обзор — переложение руководящей статьи и триста строк от себя, выказывая резвость мысли и обещание будущей неукротимой деятельности.

Дружный газетный залп Москвы следом за «Правдой» — результат даже не самой статьи, а команды, поданной сразу же после заседания в ЦК под председательством Г. М. Маленкова. Иначе бы им не успеть.

Оживились доносители и люди, сводившие личные счеты, подгонявшие отныне любые клеветы под борьбу с космополитизмом. Кроме редакционной статьи «Литературка» в том же номере дала и другой материал — извлекла из портфеля редакции статью Вероники Мотылевской о Всеволодском-Гернгроссе. В. Ермилов приспособил статью под злобу дня, тиснул ее под названием «Космополиты из журнала „Театр“». Не просто тиснул, от автора потребовались новые, актуальные параграфы, и женская рука бестрепетно вывела их: «Последовательный мракобес в области истории русского театра, В. Всеволодский-Гернгросс не постеснялся оболгать даже величайшего русского драматурга А. Н. Островского…», «Идеалист и формалист, матерый представитель „компаративистской“ школы, а в прошлой своей литературной деятельности верный ученик и последователь Алексея Веселовского и академика Перетца, В. Всеволодский-Гернгросс — яростный, воинствующий сторонник иноземного, в особенности немецкого влияния на русский театр. Он злостно, на протяжении всей своей жизни, протаскивал враждебные, унижающие национальное достоинство русского советского человека, „теории“; засорял головы нашей театральной молодежи антипатриотическими, антинаучными утверждениями…» О бессмертное племя Чибиряк и Тимашук! «Злобствующий ненавистник, чуждый всему русскому, чуждый народу и его идеалам», «клеветнические измышления», «безродный космополит», «ненависть к русскому народу», «махровый космополит», льющий «воду на мельницу антипатриотической группы критиков и историков театра, раболепствующих перед всем иностранным»…

Не знаю, как сложилась ученая судьба Мотылевской, стала ли она доктором наук, или статья «Космополиты» из журнала «Театр» была ее звездным часом, венцом ее духовной деятельности, но Всеволодского-Гернгросса знал довольно хорошо, прослушав у него курс истории русского театра в аспирантуре Киевского театрального института. Педант, забавный человек, далекий от марксизма, особенно далекий, когда он хотел казаться марксистским историком, он был фанатически предан своему предмету. Он один проделал ни с чем и ни с кем не сравнимую работу собирания и публикации материалов и документов по истории русского театра; осуществил труд целого института, но института дельного, а не того, где бесплодно теоретизируют и творят «концепции» на потребу дня. Он подарил науке ее зерно и первый хлеб — факты, реалии, достоверную летопись русского театра XVIII века.

И наступило время, когда все оказалось дозволено, а неутомимый летописец русского театра, отнюдь не безродный, а родовитый дворянин, так неосмотрительно сохранил вторую свою, немецкую по корням фамилию — Гернгросс.