Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 113

Имеет ли на это право критик? Да что там право: это его прямая гражданская обязанность! Ведь два месяца тому назад и Фадеев, готовясь вскоре покаянно бить себя в грудь, заявил на съезде писателей Украины: «У нас прекрасные актерские силы, а мы часто даем им художественно слабые, непродуманные вещи». В той же речи он упрекал драматургов, лишенных «истинного чувства нового и знания явлений этого нового», и находил одну из причин «слабости драматургии именно в том, что советские драматурги мало работают над формой».

Подумать только: «…советские драматурги мало работают над формой». Советские драматурги, все скопом, мало работают над формой! Скажи такое Юзовский, и по приговору «Правды» он заслуживал бы высшей меры, — ведь он только размышлял вслух о том, как овладевать формой, как писать лучше, как защитить превосходных актеров хотя бы и МХАТа и Малого театра от художественно слабых и непродуманных пьес (помните: «…авторы пьес зачастую не хотят „думать“ и тем самым не дают якобы „думать своему герою“»? Не у Юзовского ли вычитал Фадеев мысль о «непродуманности» пьес для своей речи в Киеве!).

Против Юзовского позволено употребить и недостойный, уголовный прием: оказывается, о том, что победа героя должна быть сущей, истинной, а не предначертанной заранее и свыше, критик писал «в 1943 году, после великой победы Советской Армии под Сталинградом. И этот свой вредный бред он пытается выдать за критику художественных недостатков, за борьбу с „художественной демобилизованностью“. Нет, здесь не только скрытая, но и явная борьба против стремления изобразить сильный, всепобеждающий характер советского человека».

Вот демагогия, которая в правовом социалистическом обществе должна быть уголовно наказуема, наравне со злостной клеветой. Как мог написать такое Фадеев, только что, в ноябре 1948 года, посвятивший свою речь о драматургии именно теме ее «художественной демобилизованности»? О Давиде Заславском говорить нечего: так и вижу седую, склонившуюся над листом бумаги голову, блудливую, всегда влажную стариковскую губу под усами, циничную игру глаз за стеклами очков, так и слышу ленивую, приуставшую за десятилетия лжи речь.

Фадееву можно, Юзовскому нельзя — он безродный, «беспачпортный бродяга» в человечестве. Он осужден «Правдой» только на основании тех обвинений, которые приведены мною. Ничего другого. Ничего больше. Ни слова правды.

Бывают времена, когда можно обойтись ложью.

Времена «духовных погромов», если эти два слова соединимы.

В чем провинился «преступник № 2» Абрам Гурвич, уже забросивший к тому времени театральную критику, занятый после войны аналитическим разбором прозы?

Авторы статьи в «Правде» знают, что Юзовский и Гурвич отошли от текущей театральной критики, но даже и это их не смутило: нельзя же, в самом деле, обойтись без звучных имен, без вожаков в выдуманном стане врага! «Давно обанкротившиеся Юзовские и Гурвичи „молчали“, за них выступали Борщаговские и другие, проникавшие из специальной искусствоведческой печати в общую и прикрывавшие громкими фразами все ту же неприязнь к воплощению в художественных образах идей советского патриотизма». Как же быть с молчальниками? Можно попрекнуть их за равнодушие, но уж судить-то их не за что. Но выход и тут нашелся, и, как всегда, в сталинской цитате: «Мы помним слова товарища Сталина: „Могут сказать, что замалчивание не есть критика. Но это неверно. Метод замалчивания, как особый способ игнорирования, является тоже формой критики, правда, глупой и смешной, но все же формой критики“».





Глупой и смешной! Но «Правде» нужны злодеи, вооруженные до зубов, иезуиты, антипатриоты, сочинители «гнусных поклепов», и, взяв слово молчали (Юзовский и Гурвич) в кавычки, они пытаются превратить молчащих во врагов.

С какой пронзительной психологической отчетливостью выразилась в этой сталинской цитате его натура, его неукротимая личная ненависть не только к тем, кто осмеливался спорить или колебаться, но и ко всем тем, кто подозрительно молчал, не торопился вступить в хор славящих, не аплодировал до опухших ладоней, не льстил, не раболепствовал. А если они, эти, в прошлом были замечены в «ереси», в «уклонах», а сегодня молчат или благовестят недостаточно громко, судьба их будет не «глупой и смешной», а страшной и гибельной.

«Метод замалчивания», «способ игнорирования» — из этих деловых формулировок в сталинские времена проклевывалось уже нечто угрожающее, суровый взор прокурора или судьи. Еще одно небольшое стилистическое усилье, парочка прилагательных, вроде «опасный» или «вредоносный» («вредоносный метод замалчивания», «опасный способ игнорирования»), «умышленный» или «продуманный», — и молчальнику будет уготована лагерная судьба.

Если подобное с успехом культивировалось в политике, отчего бы не применить логику сталинизма к искусству, к эстетике?!

«В статьях А. Гурвича другая форма маскировки, нежели у Юзовского, — читаем мы в редакционной статье „Правды“. — А. Гурвич делает злонамеренную попытку противопоставить советской драматургии классику, опорочить советскую драматургию, пользуясь авторитетом… Тургенева. Говоря о советских спектаклях, он вещает: „Только один образ заставил нас встрепенуться, почувствовать что-то значительное и близкое… Это была Верочка из „Месяца в деревне“ Тургенева… Мы… в глубине души почувствовали, что только одна эта застенчивая, страстная девушка протягивает Зое Космодемьянской через столетие и через головы многих героинь наших пьес свою руку и обменивается с ней крепким рукопожатием“».

Велико желание правдистских изветчиков представить мысль Гурвича в злонамеренном свете, ради этого они много опускают в плавном, убедительном течении мысли критика — и все равно не выходит, не получается, мысль его чиста и благородна. Он ищет близости в духовности, в нравственном уровне людей, ищет исторические корни характера Зои, ее родство с идеальными личностями прошлого, он возвышает, поет Зою, а от него требуют анкетного подхода, равнения на иных героинь современных пьес, не продержавшихся и одного сезона, пустых, по определению самого Фадеева — художественно слабых и непродуманных. И вот какой криминальный счет выставляется Гурвичу за тургеневскую Верочку: «Поставим точки над „i“. „Мы“ — это те, кто лишен чувства советского патриотизма, кому не дороги по-настоящему ни образ Зои Космодемьянской, ни произведения нашей литературы, которую советский народ ценит за правдивое отображение героической красоты нашей жизни, красоты душевного мира советского человека».

Гурвич — исследователь и знаток драматургии Н. Погодина; критик, понимавший новизну и красоту открытого Погодиным мира. Не панегирист, не услужающее перо, но критик-друг, соратник по искусству. Никогда не писал он о Погодине тех резкостей, какие уважительно выслушивали от него Юрий Олеша или Андрей Платонов, или критического памфлета, вызвавшего гнев Всеволода Вишневского. Но что до того авторам статьи в «Правде» — они ведь изначально уверены, что Гурвичу не может не быть чужд русский национальный характер: «А какое представление может быть у Гурвича о национальном характере русского советского человека, если он пишет, что в „благодушном юморе и наивно-доверчивом оптимизме“ пьес Погодина, в которых якобы выразился „национальный характер мироощущения драматурга“, зритель видел свое отражение и „испытывал радость узнавания“, ибо, дескать, „русским людям не чуждо и благодушие“. Поклеп это на русского советского человека. Гнусный поклеп! И именно потому, что нам глубоко чуждо благодушие, мы не можем не заклеймить этой попытки оболгать национальный советский характер».

Какое блудливое перо и какая отвага смошенничать, все вывернуть наизнанку! Как верно и хорошо сказано: «русским людям не чуждо и благодушие». И — благодушие! Не к одному благодушию сводится характер русского человека, но к его чертам, к его достоинствам относится «и благодушие». Произнеси это кто-нибудь другой — не говоря уже о Сталине, похвалившем в 1945 году русский народ за терпеливость, — никому в голову не придет возразить. «Благодушие, — определяет Владимир Даль, — доброта души, любовное свойство души, милосердие, расположение к общему благу, добру; великодушие, доблесть, мужество на пользу ближнего, самоотвержение». Вот какие достоинства числил за русскими людьми Гурвич, знавший и любивший русское глубже, чем его оппоненты, истовее потому, что в нем, Гурвиче, жила поэтическая, независимая душа, а противостояли ему сталинские «схимники», мастера фразы, так притерпевшиеся ко лжи и демагогии, что они уже не могли правдиво осмыслить ни сегодняшний день жизни народа, ни его вековые традиции и особенности. По их логике, Гурвич не смел рассуждать о сей материи, не смел и затрагивать таких мотивов, — Абраму Соломоновичу это непременно должно было выйти боком. Национальное — это словно заповедные леса владетельного феодала, само появление в них смерда-иноверца могло караться смертью…