Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 113

За два месяца до того, в феврале 1945 года, я был отозван из армии и назначен заместителем редактора республиканской газеты «Радянське мистецтво», и когда я предложил Некрасову должность заведующего отделом архитектуры и изобразительного искусства, он согласился без колебаний. Демобилизовать его оказалось не трудно: на Украине тогда существовал Наркомат обороны, мы обратились туда с письмом Комитета по делам искусств УССР — и при поддержке Отдела культуры ЦК КП(б)У все благополучно решилось.

Весенний Киев, уцелевшие друзья, мама — Зинаида Николаевна, глотающая книгу за книгой в небольшой солнечной квартирке на Кузнечной улице, — все снова было с Виктором. Но появилось и другое, то, о чем он до времени не заговаривал даже с друзьями, — святая святых, рукопись, трагический опыт жизни, переплавленный в страницы прозы. Не заговаривал до той поры, пока не возникла рукопись, немного громоздкая, но готовая рукопись, которую мы смогли прочесть.

Виктор, хотя он был избран секретарем партбюро редакции, вдруг исчезал, пропадал на два-три дня, а то и на неделю, готов был молча, с иронической улыбкой принимать любые упреки и выволочки, подозрения, что он околачивается на дарницком, пляжном берегу Днепра (иначе откуда бы взяться густому загару!). Но когда открылась причина его редакционных «прогулов», и я, и редактор газеты добрейший Ив. Ив. Чабаненко закрыли на них глаза.

По просьбе Симонова я позвонил Виктору домой на Кузнечную, и он примчался молниеносно, в вечной короткой ковбойке навыпуск, в узких брючках (прообраз будущих джинсов), в неизменных спортивных, пахнувших резиной и «подновленных» чернилами тапочках. Симонов отдал ему журнал, сказал, что если вторая половина так же глубока и интересна, то он написал лучшую из всех, что были до этой поры, книгу о Сталинграде и об этой войне вообще. Наклонив мальчишескую голову с ложащимся на лоб чубчиком, Некрасов молча выслушивал похвалы, улыбался, переступая с ноги на ногу… Я знал, что у него на уме: скорее в трамвай, остановка рядом, на углу Владимирской и Прорезной, и домой, к маме, к друзьям, которые вместе с ним ждали выхода «Знамени», волновались и не были вполне уверены, что публикация состоится. Тому были свои причины: именно в это время Дмитрий Поликарпов ополчился против книг о войне, разрушавших героические плакатные стереотипы; первыми его мишенями были «Спутники» Веры Пановой и роман Некрасова.

Симонов предложил мне войти в редколлегию «Нового мира», — в те дни он ее формировал и посчитал, что я смогу принести пользу журналу, занимаясь литературами республик и разделом искусства. Я согласился, немного удивив его тем, что не захотел идти в штат, на зарплату, сказал, что служить буду у Попова, в театре, Алексей Дмитриевич настойчиво приглашал меня в завлиты. ГЛАВПУР дважды обращался к Н. С. Хрущеву с просьбой откомандировать меня, но Киев на письма даже не отвечал, Хрущев, как оказалось, держал в памяти ненаказанного отступника, развязного критика комедии А. Корнейчука «В степях Украины», и не унижался до ответа. (В тяжкие августовские дни 1942 года у Сталинграда, увидев во фронтовой газете «Красная Армия» мой страничный очерк «Двое», Хрущев строго спросил у редактора Льва Троскунова: «Это какой же Борщаговский? Не критик ли из Киева?» Похолодев, Лев Израилевич выдохнул: «Да, тот…» — «Ладно, — сказал после паузы Н. С. — Вот пусть и занимается делом, а не учит Корнейчука, как писать пьесы…»)

Буду служить в театре, сдам киевскую квартиру, театр поселит меня, Симонову не придется думать о моем жилье. Интересы мои так тесно, узко сходились на театре и драматургии, я так мало был осведомлен в делах журнально-литературных, что у Симонова были все основания вернуться в Москву без меня.

Ведь я был далек от глубокого, профессионального понимания прозы — это несомненно. Радуясь похвалам Симонова в адрес Виктора, его романа, я, слушая эти похвалы в гостиничном номере, отчасти и поражался: отчего такая горячность и щедрость оценок?

Увы, я, один из первых читателей рукописи, остался не разочарован ею, но как-то спокоен, не взбудоражен и не взволнован. Обширность первоначальной рукописи романа, его лишенное внешних эффектов движение, его, как мне показалось, ровность не вызвали во мне восторгов. Мне и не с чем было сравнивать роман Виктора — очень многое в литературе проходило тогда мимо моего сознания, мерилом прозы для меня оставалась классика, и только классика, или уж такая «приперченная» проза, как рассказы Бабеля или сатирические романы Ильфа и Петрова. Процесс развития современной прозы как новая реальность мною еще не осмысливался. Если исходить из этого, то мне и не следовало возникать в редакции «Нового мира», — пусть читатель знает и это, ибо так оно и было.

Но что-то Константин Симонов знал или подозревал обо мне, чего не знал и я, во что-то поверил, — и на следующий день мы сели в московский поезд. Меня, новоиспеченного члена Союза писателей (с лета 1946 года), ждало представление Александру Фадееву: предложение о редколлегии журнала на рассмотрение Оргбюро ЦК ВКП(б) должен был подписать Фадеев.

Я уже упоминал об обеде у Симонова в доме на Беговой. Разговор шел самый нецеремонный и дружеский, Фадеев расспросил меня о моих делах, ни в душу, ни в «анкету» не лез.

И вдруг, отвлекаясь от темы, уже переговорив со мной обо всем, Фадеев сказал:

— Не знаю, как помочь Ангелине. Ее назначили на главную роль в пьесе Сашка́ «Мечта», она попросила меня прочесть. Знаешь, Костя, какой-то бред. Ничего не могу ей присоветовать…





Я даже вздрогнул: господи, как хорошо, что умный, понимающий человек справедливо оценил пьесу, доставившую мне и моему другу, Абраму Акимовичу Гозенпуду, такие огорчения.

Имя ленинградского профессора, доктора наук, талантливого музыковеда и театроведа, полиглота А. Гозенпуда ныне широко известно. Тогда и он был киевлянином, перевел на украинский язык несколько пьес Шекспира, с датского — комедии Людвига Хольберга, с немецкого — лучшие пьесы Гауптмана, много и с блеском писал о театре Леси Украинки, о выдающихся музыкантах России, преподавал в консерватории и театральном институте.

В июле 1946 года нам обоим в один день позвонил Корнейчук, сказал, что нам давно пора вступить в писательский коллектив, напрасно мы сторонимся Союза, он должен стать и нашим домом. Это был шаг добрый, искренний, без задней мысли. Но надо было знать гипертрофированную застенчивость и скромность Абрама Акимовича и мое наивное представление, что писатель — это нечто такое высокое, такое другое, отличное от нашей поденной работы, чтобы понять, почему мы так и не пришли на Подвальную улицу, в Союз писателей с заявлениями о приеме. Вспоминали разговор с Корнейчуком, настойчивые звонки секретарши Союза писателей, чувствовали в душе и некоторую благодарность, но заявления о приеме в Союз писателей у нас просто не получались; едва написав строку, мы со смехом объявляли себя Хлестаковыми, авторами «Юрия Милославского».

Месяц спустя, так и не подав заявлений, мы получили выписки из решения СПУ о нашем приеме[7]. Мы встретились с Корнейчуком, вручившим нам членские билеты. Обласкав нас, одарив обаятельной белозубой улыбкой, он сказал — напомнив случившееся за сто лет до этого с Белинским и молодым Достоевским, — что хотел бы не «войны», а товарищеских отношений, ведь о пьесах лучше говорить до премьер и публикаций, когда критика и спор могут принести творческую пользу.

Мы унесли от него по экземпляру пьесы «Мечта».

Сколько могли, оттягивали встречу с ним и с Вандой Василевской, преданно его любившей женой. Ее польская довоенная трилогия была в числе моих любимых книг, мне в них чудилась та же сила и народность, что и в романах Бласко Ибаньес.

«Мечта» поставила нас в тупик не меньше, чем Ангелину Степанову.

Вот с чем мы столкнулись, что должны были разыграть актеры Художественного театра: у героини «Мечты» (не запомнив имен, назову ее Мария) — день рождения, она ждет возвращения любящего мужа, ждет подарка, обещанных хороших чулок, — в послевоенный год и это непростая забота. А муж, забыв обо всем, по дороге домой истратил деньги на покупку… микроскопа. Муж — ученый, кажется, крупный ученый, но зачем-то ему понадобился выставленный в магазинной витрине микроскоп.

7

В марте 1989 года сын Максима Рыльского, директор Киевского литературно-мемориального музея его имени, Богдан Максимович Рыльский прислал мне письмо с размышлениями о «Записках баловня судьбы» (по журнальной публикации), добрыми и расположенными, и с указанием на несколько частных неточностей, за что я ему благодарен. По поводу этого места «Записок» Богдан Максимович заметил, что «здесь у читателя может сложиться впечатление, что Корнейчук в этот период был руководителем Союза писателей Украины. Это не так. Председателем Союза Корнейчук стал с 14 ноября 1946 года, а до этого с 27 июня 1944 года этот пост занимал М. Ф. Рыльский». Тут нет предмета спора: Максим Фаддеевич, с его нелюбовью к канцелярщине, к формальностям, к казенной стороне жизни, конечно же оставлял своим коллегам по Союзу, его секретарям или членам президиума полную свободу действий. Все, о чем я здесь написал, слишком памятно для меня и описано точно.