Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 148

— А что это за удача, которую вы празднуете?

— Знаете, я наконец все-таки получил эти чертовы участки на Скотной улице! Два года упиралась госпожа Тизенхаузен! Но генерал Сиверс, то есть Иоахим Сиверс, — он скоро станет нашим новым гражданским губернатором — наступил нашей госпоже на хвост… вы сами, не правда ли, можете догадаться, по чьему желанию. Ибо выходит, вы знаете, кто приходится дядей моей Магдалене… — Он смотрел на меня усмешливо, с любопытством, изучающе. — Так что мы с вами сидим, очевидно, на одном суку? Значит, ни тому, ни другому нет смысла, так сказать, рубить его под другим… в интересах госпожи Тизенхаузен?

— Конечно.

— Ну, так выпьем за мои участки!

Мы оба выпили рюмки до дна. Пока я пил, я смотрел на Магдалену. Она растерянно-кротко улыбалась нашим действиям. Во всяком случае, казалось, что она освободилась от напряжения после того, как сказала мне. Так же как удовлетворенный вид Иохана, казалось, говорил: «Ну, парень, теперь ты знаешь, что я знаю, что ты знаешь». Иохан поставил на стол пустую рюмку.

— Каалу! Где ты? Пора идти!

Я накинул свою пелерину, Иохан — шубу. Мааде надела на мальчика его одежду.

— Вымой ему голову, Иохан. Сосновое мыло на полочке, в углу под потолком.

И вот мы втроем на полке.

Мальчику не было еще шести лет, но по росту и смышлености ему можно было дать все семь. Хотя голый и мокрый он казался еще более щуплым, чем в одежде. Я боялся, что Иохан начнет меня расспрашивать про Сиверса, но он этого не сделал. Может быть, из соображений, что и я тогда стану задавать ему вопросы. Он многословно рассказывал о своем намерении построить на участке Скотной улицы изрядного размера амбар. Такой, где он сможет хранить скупленное зерно. Чтобы продавать только тогда, когда будет самая высокая на него цена в году. Рассказывая, он намыливал и ополаскивал мальчику голову, и учил его закрывать глаза, и вообще явно охотно занимался им. А почему бы и нет? Мальчик был такой славный, гладенький карапуз. Только пониже крестца — не знаю уж, на попке или еще на спине, — видимо, от жары в бане у него проступило розово-белое пятнышко величиной с ольховый листик. Я слышал, что подобные родимые пятна бывают унаследованными. Но когда Иохан повернулся ко мне своей широкой спиной в рыжеватых волосах, я увидел, что у него такого пятна не было. Я уже хотел было затеять разговор по поводу этой отметины у мальчика — о том, что их называют, кажется, материнским знаком и есть ли такой знак у его матери… Ведь я, увы, его мать такой не видел, чтобы самому знать, а он, Иохан, должно быть, оглядывал свою жену со всех сторон. Я уже собрался было спросить, но вдруг почувствовал, что мне не дозволено об этом говорить — не потому, что Иохан для такого разговора был бы слишком щепетилен, а, наверно, потому, что совесть моя в отношении к нему и его жене была нечиста…

После бани мы втроем ужинали за их длинным столом, как это в последние годы, правда, редко, но все же иногда случалось, а часов в десять Иохан дружески проводил меня на улицу с освещенными луной крышами и сосульками на застрехах и запер за мной дверь зеленого дома на ключ.

Этой весной и даже летом мне предстояло много заниматься с мальчиками, особенно с Густавом, ибо госпожа решила, что к осени он должен быть подготовлен для поступления в Лейпцигский университет. Изучать камеральные науки, как опять-таки решила сама госпожа. До конца июля в нашей пропахшей мелом классной комнате или на террасе под навесом из красной полосатой материи я натаскивал упиравшегося, но отнюдь не тупого мальчишку по разным книгам. Начиная со старика Зекендорфа до самого свежего «Магазина истории и географии» Бюшинга. И я начал думать, что мальчик действительно мог бы осенью пойти в университет и не оказался бы там среди последних тупиц. Если только, вырвавшись из-под бабушкиной лапы, не погрузится в трясину студенческих радостей, а устоит на берегу, и на лекциях у него не будут заткнуты уши, и ему не будет лень самому, без толкача, переворачивать страницы в книгах. Труд, который среди дворянских детей, это я знаю по собственному опыту, едва ли только четвертая часть берет на себя.

В начале июля, когда наступила жара и Густав совсем обленился, он выпросил у бабушки двухнедельные летние каникулы.

А мне госпожа отдыхать не дала.

— Беренд, завтра утром придете ко мне помочь кое с какими письмами. Эти так называемые бюргеры опять заварили кашу. Известно, по чьему наущению.

Уже довольно долго госпожа не использовала меня для подобных поручений, что в какой-то мере явилось для меня даже разочарованием, но еще больше вызывало беспокойство. Время от времени я даже спрашивал себя: не разглядела ли она меня, не стала ли подозревать? И в то же время освобождение от ее писем было мне очень на руку. Я это отлично понял сейчас, стоя перед ее секретером красного дерева и видя, что она еще сильнее нервничает и еще более воинственно настроена, чем все последнее время. А когда, протягивая мне через секретер свой концепт, она требовательно на меня взглянула, мне показалось, что белки ее глаз имели желтый оттенок.



— Составьте из этого толковое письмо!

Тут же стоя, я начал читать. Чтобы задать вопросы, если они у меня возникнут.

Этот злой, во многих местах перечеркнутый текст оказался очередной, все так же самой императрице адресованной жалобой. На этот раз на чеканщика по серебру Линде, который после ухода на пенсию фогтейского судьи Яана был теперь назначен нашим новым фогтейским судьей. Костлявый молчун Линде с серым лицом и пепельной бородкой торчком был безупречно честным человеком. Он гравировал на бокалах и ложках раквереских жителей их инициалы, делал это всегда с лупой и с неизменной ветхозаветной тщательностью. И с таким же досадным педантизмом отстаивал права фогтейского суда. Поэтому моя госпожа его и ненавидела. Поэтому в забрызганном чернилами наброске ее письма стояло: «Он не только подделывает серебро, в чем давно был уличен, но он еще из той породы грабителей и подлецов, которые сознательно скупают ворованное серебро, намешивают в него медь или свинец, или кто его знает что еще, и продают за чистопробное. А это вдвойне, втройне подло, потому что серебром, которое он скупает и поганит, часто бывают предметы, украденные из того малого, чем обладают мои крестьяне, не имеющие от воров ни замков, ни задвижек».

Я подумал: «Все-таки это поразительная баба, она даже видит, — разумеется, исходя из своих интересов, — моральную разницу между воровством у бедняка и воровством у богача…» И еще я подумал, что даже не представляю себе, как мне написать по этому концепту толковое письмо, коль скоро все, что здесь сказано про Линде, умышленная клевета…

Вдруг она поднялась из-за стола. Я недоуменно взглянул на нее. Она тяжело оперлась руками о край стола. Ее узкий лоб в коричневых крапинках покрылся каплями пота.

— Беренд… мне плохо. Пришлите сюда Тийо… Бегите за доктором Гётце…

К счастью, доктор Гётце оказался дома и сразу пошел вместе со мной. Госпожу Гертруду за это время уложили в постель. Доктор вошел в ее спальню, я, разумеется, остался ждать в кабинете. Через десять минут доктор Гётце вышел от нее с намерением послать в аптеку лакея с запиской. Вслед за доктором в кабинет вошла Тийо и велела мне подойти к постели госпожи.

Она лежала обложенная подушками и охала. Но не жалобно, а злобно. Она сказала:

— Беренд, отнесите рецепт в аптеку сами… И когда этот… Рихман будет готовить лекарство… скажите… я требую, чтобы он позволил вам стоять рядом… Тогда он не решится подмешать в лекарство яд…

Рихман сказал:

— Экстракт опиума я дам вам сразу с собой. Пусть ей дают столовую ложку, вместе с капелькой меда. Затем — пилюли. Их приготовит Шлютер и через полчаса отнесет на мызу. А микстура будет готова завтра утром.

— А как вы думаете, что с ней?

Старик посмотрел на рецепт:

— Chelidonii, croci, cardamoai, zingiberi, violae. Гётце полагает, что у нее камни в желчном пузыре.