Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 148

Несмотря на широкое и длинное, до самого пола, платье, было видно, что она ходит последние дни. При свечах ее лицо показалось мне почти неузнаваемым. Поблекшее и прозрачное. Нежное и по-детски суровое. Какое у женщин в такое время бывает. Может быть, отчасти это происходило от того, что лицо ее было освещено снизу, что придавало ему особенное выражение. И от этого контур верхних век казался крутым изгибом, а взгляд был очень темным и все-таки сверкающим…

У меня промелькнуло в памяти, как один моряк в отставке (дома мы звали его дядя Оямаа, хотя он не был родом из Оямаа и не был нам ни дядей, ни свояком) рассказал мне, еще мальчишке, как он спустя тридцать лет встретил свою юношескую любовь, уже второй раз вышедшую замуж. Встретил ее в толпе на Каламаяском кладбище после богослужения. И он мгновенно эту женщину узнал. Потому что ее совершенно изменившееся лицо в миг узнавания, как по волшебству, стало прежним. Они стояли лицом к лицу и смотрели друг на друга… И дядя Оямаа, про которого уж никак нельзя сказать, что у него плохо подвешен язык, не сумел сказать своей Аннеле ни одного слова… И помню, как я тогда своим мальчишеским умом подумал: «Вот ведь дурень!»

А теперь я сидел там за столом и молчал, разрываемый всеми возможными и невозможными словами; я привстал и неотступно смотрел на мерцание свечи в темных глазах Мааде и на ее четко обрисованные и, как мне казалось, вздрагивающие на бледном лице губы. Наконец я спросил:

— Мааде, почему ты пришла?

Какая бессмыслица! Будто я сам не призывал ее всеми силами души. Она тихо ответила:

— Мне стало страшно, ведь может случиться, что я никогда уже тебя не увижу. А сейчас я увидела.

Мы стояли молча. Потом я спросил — бог мой, я же не хотел спрашивать, не хотел этим вопросом досадить ей, и все же спросил (надеюсь, что главным в моем вопросе было желание узнать, конечно, желание знать, а все же я чувствовал, что какая-то ядовитая капля хотения досадить в моем вопросе присутствовала):

— Мааде, скажи, чей это ребенок, которого ты ждешь?

Тихо, с неподвижным лицом, она быстро ответила, как будто ждала моего вопроса:

— Я не знаю…

Мааде открыла позади себя дверь (она не снимала руки с дверной ручки) и исчезла, прежде чем я сумел что-нибудь сказать.

Нет, нет, я не побежал за ней, не стал искать ее в доме. Я не сдвинулся с места. Потом сел за стол и через некоторое время опять приступил к выпискам.

Должен сказать: после ее ответа (даже не знаю, то ли он послужил для меня стимулом, то ли напротив, в пику ему) я работал теперь с двойным усердием.

И закончил свои заметки как раз к тому времени, когда пришел Иохан и позвал меня пить чай.

Опять в качестве гостя, почти почетного гостя, сидел вор за столом обворованного (или опять вор в роли любезного хозяина угощал обворованного)… Так что же в таком положении остается вору, как не быть или весьма высокомерным, или исключительно вежливым. И если я предпочел высокомерию вежливость, то в какой-то мере, вероятно, из-за слов, только что сказанных Мааде, которыми я в ее неведении был уравнен с мужем. Итак, за чаем и пирожками с капустой мы с Иоханом говорили о чем угодно, только не о том, о чем уже неделю шушукался весь город. Ибо Иохан этого разговора не начинал: о пожаре, который вспыхнул в раквереском трактире госпожи Тизенхаузен. Этот трактир, открытый на углу улиц Рыцарской и Стадной, город считал очередным свинством со стороны мызы по отношению к себе. И не только потому, что это было — как считал город и я тоже — в кричащем противоречии со всеми городскими привилегиями со времен королевы Кристины. Но еще в большей мере потому, что госпожа Тизенхаузен, как говорили, несколько лет назад велела его построить на участке, который город выделил для школьного здания, и даже больше того — из бревен, которые город заготовил для строительства школы. Сейчас она за немалые деньги сдала трактир в аренду Кексгольмскому полку. Но полковой трактирщик еще не успел туда вселиться. Несколько дней трактир был закрыт, чтобы учесть запасы вина и прочих товаров, и как раз в это время ночью на чердаке вспыхнул огонь. Его заметили, когда дощатая крыша уже была объята пламенем. Согласно новому полицейскому уставу (введению которого госпожа Тизенхаузен, как только могла, противилась) все взрослое мужское население города обязано было с ведрами и баграми бежать на пожар. Теперь выяснилось, что городские жители отнеслись к новому полицейскому уставу (по поводу отсутствия которого они до сих пор роптали) с той же строптивостью, что и госпожа Тизенхаузен: за исключением живших по соседству с горевшим зданием, никто даже брюки надевать не стал. Даже старого Крудопа не было видно в ту душную ночь среди клубов дыма, валивших с горящей крыши. А соседи все равно берегли только свои стены и застрехи, которые, к их счастью и к огорчению госпожи Тизенхаузен, находились на более или менее безопасном расстоянии от горевшего здания. И если трактир в конце концов все-таки не сгорел, то не потому, что Фрейндлинг отрядил с мызы нескольких бурмистров и амбарщиков тушить пожар и сам впопыхах прибежал туда (и не благодаря тому, что явилось сколько-то там заспанных солдат Кексгольмского полка), а главным образом потому, что в критический момент, не знаю уж Злом или Добром ниспосланный, хлынул ливень. Так что сорванные с крыши баграми горящие доски, заволакиваемые паром, гасли тут же в огромных лужах, а обнажившийся над потолками слой земли в несколько минут промок и превратился под низвергающимся дождем в жижу. Но огонь так или иначе возник ночью, когда в трактире никого не должно было быть. И теперь госпожа Тизенхаузен будто бы утверждала (мне, правда, она об этом не говорила), что у розенмарковского батрака Пеэтера якобы видели поддельный ключ от трактира.



Иохан не затрагивал эту немного щепетильную для него тему, не заговаривал и я. И еще об одном я не намеревался говорить. О том, что уже несколько дней меня странно преследовало: решение юстиц-коллегии и намерение изменить его с помощью Сиверса. Признаюсь, мне не хотелось говорить об этом с Иоханом: я боялся, как бы такой разговор не навел его на мысль самому обратиться к графу Сиверсу. Боже, да это было бы вполне естественно, ведь в Раквере он был рукой Сиверса. Но я уже необратимо проникся мыслью, что именно я должен с помощью Сиверса спасти город…

Однако избежать разговора о спасении Раквере мне не удалось. Иохан сам об этом заговорил:

— Ну, собрание, которое мы должны были провести после крещения, помните, мы в конце января провели. О том, когда нам выступать с прошением наших городских серых. Я старался их подтолкнуть. Но ведь в здешних краях главная мудрость в том, чтобы тянуть. Так что решили обождать до тех пор, пока город не получит ответ на свое послание императрице. А теперь он у нас, можно сказать, получен. Вы, должно быть, слышали?

— М-да, кое-что… А что вы теперь намереваетесь делать?

Я спросил это из вежливости, любопытства и страха, что услышу: «Теперь я намереваюсь пойти к графу Сиверсу и спасти город…»

Но он пробурчал:

— Что тут намереваться…

— Я думаю, что у вас есть влиятельные друзья? — спросил я, искушая самого себя.

— Да, есть, — ответил этот трактирщик, купец и тайный ратман, мой друг-приятель, похититель моей невесты и рогоносец, сын пийлуметсаского мельника, а в нужных случаях — отпрыск шведских родителей. — Есть, разумеется, — сказал он. — Но такого, кто ради нас обратился бы в высшие сферы, такого у меня нет.

— А все-таки, может?.. — искушал я и себя, и его.

— Нет. На прошлой неделе я сделал попытку, — объяснил Розенмарк — он только что упомянул, что на прошлой неделе ездил по делам в Нарву. — Из-за этой брехни с пожаром, который ваша госпожа выдумала, но мне сказали, чтобы я по этому поводу не беспокоился. Вы же про это слышали?

— Конечно, слышал, — согласился я, — в таком маленьком местечке, хочешь не хочешь, услышишь.

— Безусловно, — сказал трактирщик, как мне показалось, победоносно пряча усмешку, — обстоятельства выясняют. Ваша госпожа, если ей вздумается, может устраивать какой угодно тарарам, но припечатать мне пожар в трактире ей не удастся.