Страница 11 из 18
Когда не было лекций, когда пора не позволяла прогулки, профессор закрывался со своими книжками и хозяйничал. Оснащённый щёткой и пёрышком, он удалял пыль, вытирал, расставлял, проветривал, пересматривал, улыбался – читал.
На этом милом занятии проходили долгие часы. Тогда он забывал обо всём на свете, о жизни, о её нуждах, о голоде и холоде и только темнота или звонок в дверь прерывали это восхитительное путешествие.
Уже знающие его слабость антикварии присылали ему со всех концов света каталоги… наступало их чтение, как самый красивый сенсационный роман, сопоставление с собственными списками, потом борьба с великим искушением и худым кошелёчком, пересчитывание кассы и частые посты на молоке, булке и кофе для покупки какого-нибудь Алда или Элзевира.
Это занятие, казалось бы, такое сухое, не охолодило ему душу – напротив, казалось, омолаживает его и оживляет. Он загорался на невиданные книжки, как на выдуманных любовниц. А как же часто неизбежной человеческой вещью в свою очередь после самых прекрасных надежд наступало грустное разочарование. Тот экземпляр, который в каталоге стоял, как великолепный и чудесно сохранившийся и только капельку на конце пятнистый, приходил жёлтый, грязный и безжалостно помятый. Иной, что должен был иметь только маленький дефект на челе, носил нестираемый шрам.
Спасши висельника, профессор сильно занялся его судьбой – но, к несчастью, недавно купил самую ненужную ему, но прекрасно сохранившуюся хронику франкфуртского мира с рисунками Вольгемута… пошли на неё последние талеры.
Нужно было одеть несчастного… поэтому он сделал ещё кредит; потом следовало его куда-то поместить. В библиотеке ни места, ни возможности не было, в той тёмной комнатке места для двоих не хватило. Пустить его одного в свет казалось опасным. Профессор был в немалых хлопотах, но привык так верить в Провидение, которое его не раз чудесным образом вырывало из самых тяжёлых осложнений, что, имея более десяти часов до вечера, он не сомневался, что их хватит на вызволение его из этой беды. С великой осторожностью, дабы этого пришельца в доме не выследили, проводил его профессор на верх. Там он героично поместил его в той тёмной каморке.
– Мой пане, – сказал он, вводя его, – это всё моё жилище. Не особенное… нет, это правда… но, что же делать, я имею тут несколько комнаток, занятых книжками, а там нет места и для мыши, не только для человека. Между тем вы займёте мою кровать и тот уголок, а я до вечера что-нибудь придумаю.
Мурминский огляделся, не говоря ни слова.
– Это всё ваше жильё, пане профессор? – спросил он.
– Но где же, – фыркнул Куделка, – у меня несколько комнаток, а там всё-таки книги нужно было поместить, потому что они в солнце и воздухе, и в хорошем лакее нуждаются больше, чем человек. Ложись, когда хочешь, на кровать, могу тебе даже дать какую-нибудь красивую книжку, чтобы тебе не было скучно. Отдыхай, а я побегу искать… жилища, ну и на разведку, дабы тебе найти с чем примириться с жизнью.
Мурминский отказался от красивой книжки, обещал отдохнуть, послушный, а профессор пошёл на разведку. По счастью, в коридоре он сразу встретил служанку и узнал у неё, что на третьем этаже была пустая комнатка для найма. Тут же он взобрался по лестнице, осмотрелся, велел нанять кровать и немного вещей; постарался, чтобы эту комнату привели в порядок, и, объявив хозяину, что берёт покой для родственника, который прибыл к нему на какое-то время, вытащил Мурминского из темноты, поместил на третьем этаже, взял слово, что на себя не покусится, и пошёл в город.
Он имел теперь множество неожиданных потребностей и дел – не мог обойтись без займа денег, хотел чего-нибудь узнать о своём протеже и его судьбе, должен был, наконец, какое-нибудь занятие ему подыскать, так как его целиком взять на свои плечи не имел сил. Через несколько недель они должны были бы жить булками и молоком.
От Мурминского в первые минуты, как можно тщательней его расспрашивая, не много мог добиться – нехотя говорил о прошлом, не подобало также его травить постоянными напоминаниями о нём.
Профессора Куделку любили все – охотно с ним разговаривали, но судьба навязала ему, как на зло, таких людей, от которых ничего узнать было невозможно. Блуждая по разным указаниям, в тот грустный вечер он направился к президенту, где столько вытерпел по причине непослушной одежды и этих ботинок au naturel.
Приглашение на следующий день на обед к докоторовой-графине весьма ему было на руку.
Мурминский провёл ночь очень хорошо – спал как камень. На следующий день он съел заказанный завтрак, а на усиленные настаивания профессора чем-нибудь заняться для отведения плохих мыслей, попросил Шекспира.
В библиотеке профессора было их несколько… что более удивительно, в одном из своих пеших путешествий, в Голландии, у невзрачного букиниста в маленьком городке Куделка приобрёл за бесценок то издание in folio, первое и очень дорогое, которое в Англии ценится на вес золота. Хотел им похвалиться и боялся доверить его в руки человека, который, не уважая жизнь, наверное, и этой драматичной реликвии не умел бы ценить. Иные более маленькие Шекспиры равно хорошо могли послужить… Пошли вместе в библиотеку. Куделка неизмерно удивился, видя в этом легкомысленном человеке, который, хотя был немного заплесневелым, но внутри не гнилой. Знал Мурминский много книг, неизвестных профессору, и говорил ему о ценах, какие за них платили.
– А тогда ты бы мне отлично, пока для работы ничего нет, мог бы вести каталог, – воскликнул Куделка, – только… только… ты куришь, к чёрту этот табак, а тут огонь совсем ни к чему. Дрожу от одной мысли. Ну и слишком скучал бы – и мог бы мне какую-нибудь новую систему привести. Нет – но, когда так, получишь Шекспира, каких на материке не много…
Мурминский усмехнулся.
– Не хочу его, – сказал он, – я отвлёкся… дайте мне самого дешёвого и плохого – всё мне одно… лишь бы бессмертный Уилльям. Это гений, что лучше всех понимал человека и жизнь. Люди могут ещё тысячи лет марать бумагу… ничего не добавят, ничего не придумают, чего бы в сокровищнице старого Уилльяма не было…
Поэтому взяли они Шекспира будних дней и вышли. По дороге Мурминский порисовался ещё разными новостями, которыми пренебрегал, как всем, чего касался… и расстались…
Профессор должен был надеть вчерашний фрак, потому что иного не имел, и тот казался ему самым замечательным, но ребелезующие брюки приговорил к ящику, а надел чёрные, менее бросающиеся в глаза и гораздо более послушные… Обернув шею белым платком, который напоминал времена Директории, нащупав в кармане другой, он двинулся к пани докторовой.
Докторова из дома графини… была также эксцентричной особой, каких мало.
Девушкой, прекрасно, старательно образованной, будучи очень богатой и из известного дома, она вышла за молодого бедного мужчину, отец которого жил ещё и служил экономом. Семья, которую это доводило почти до отчаяния, должна была пережить ужасные бури, прежде чем согласилась на эту жестокость. Поставив на своём, она была несколько лет счастлива, муж оправдал её выбор, но, отданный своему призванию, он вскоре пал его жертвой. Тифозная горячка забрала его. Два года потом бедная вдова просидела замкнутой…
Вышла на свет сломленной, постаревшей, равнодушной ко всему, и, хотя много докторов и аспирантов просили её руки и к ней два фольварка, сказала, что замуж не пойдёт, и не пошла. Земли пустила в аренду. На лето в одной из них выпросив себе двор с садом, наняла в городе удобное помещение и вела жизнь свободно, спокойно… не много видя людей – и от нападок света, языков и глупых конкурентов так храбро защищаясь, что в конце концов никто её зацепить не смел. Была это – hic mulier…
Она не колебалась ни говорить правды, ни плохой привычке сопротивляться, ни поступить по своей мысли, хотя бы иные шли противоположной дорогой.
Она не любила света, но не сторонилась его. Читала много, а так как книжки и занятия разнообразными добродетельными ассоциациями совсем не заполняли времени, иногда принимала у себя серьёзных людей. Только, когда какой-нибудь воодушевлённый и введённый в заблуждение её доверчивостью начинал мечтать о конкуренции, вдова давала ему суровый и решительный отказ, чтобы напрасно времени не терял. Смеялись над ней, что иногда оборванных уличных детей булками и тортами привлекала к себе и силой сажала за чтение или писание, что имела бедных протеже, которые злоупотребляли её добротой, и которых она старалась постепенно реализовать в работе… Имела и иные фантазии этого рода… а вдобавок очень любила цветы.