Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 31



Передо мной пронеслись спящая в кроватке дочурка Витуся, лицо моей матери, изъеденное горем и сморщенное, как печеное яблоко, с добрыми-добрыми, как у телушки, глазами; золотистый берег Москвы-реки в Серебряном Бору; вишни, усыпанные плодами…

Дергунчик подошел к телефону и набрал какой-то номер:

– Лефортово? Приготовьте одиночку. Да, со строгой… Да… Через час.

Отдавал ли он действительно приказание или это была мистификация – не знаю. Во всяком случае, он знал, что я, как бывший прокурор, представляю себе, что такое Лефортовский изолятор.

Направляясь к выходной двери, он снова круто остановился около меня и взвизгнул:

– Ну?!

Я посмотрел на него в упор, отвернулся к окну и ничего не ответил. Он взмахнул фалдами шинели, и на меня снова пахнуло тошнотворным запахом пота.

И снова бесшумно появился рябой.

Я был убежден, что все кончено, что тяжелый гробовой камень закрылся надо мной. Я почувствовал вдруг такую усталость, что готов был свалиться здесь же на полу и заснуть мертвецким сном.

Прошло опять много времени.

– Подпишите, – услышал вдруг я властный голос. Передо мной стоял человек со стальными глазами и протягивал какую-то бумагу.

– Я ничего подписывать не буду, – ответил я.

– Да не бойтесь, это совсем не то, о чем вы думаете. Прочтите. Это обычная подписка о неразглашении того, о чем мы с вами здесь говорили. Вы, как бывший прокурор, и ваши следователи многократно отбирали такие подписки у своих свидетелей и посетителей.

Я прочел типографски сделанный текст, убедился, что это действительно так, и поставил свою подпись.

– Можете быть свободны, – сказал ледяным тоном этот человек.

Рябой агент проводил меня вниз, и входная дверь за моей спиной захлопнулась.

Было… утро! Бархатистое московское утро. Дворники шоколадными метлами надраивали тротуары. По площади с истошным визгом делал поворот трамвай. Торговка с заспанным лицом тащила на животе лоток с жареными пирожками.

Я пошел домой через Старую площадь. А в мозгу с какой-то маниакальной неотвязностью звенела одна и та же фраза:

«Ты победил, Галилеянин!»

«Ты победил, Галилеянин!»

«Ты победил, Галилеянин!»

«Ну при чем тут Галилеянин?! – надрывно кричал другой голос. – И откуда это? Ах да, это же слова Юлиана Отступника в адрес Христа. Ну и при чем тут это? Это что – я Галилеянин?»

Я чувствовал, что вся моя душа истерзана. Но сквозь боль и смятение я действительно ощущал свою великую нравственную победу. Победу своей чести и совести. А теперь пусть будет что будет.



Я был убежден, что в моем распоряжении всего несколько часов, в лучшем случае – дней. Надо все привести в порядок.

Дома я изложил придуманную мной версию ночной отлучки, выпил чашку крепкого кофе и принялся за книги. Библиотека моя насчитывала несколько тысяч томов.

В эту зачумленную полосу нашей жизни обнаружение у кого-нибудь даже пустячной брошюры экономиста или философа, объявленного «врагом народа», уже было криминалом. У меня никогда не было двойной жизни. Я был беспредельно предан партии, никогда не отклонялся от ее генеральной линии, со всей страстностью защищал ее от всяких отступников в своих книгах, статьях, лекциях. Следуя строжайшим указаниям и нравам того времени, мы давным-давно изъяли из своих личных библиотек всякие «Азбуки коммунизма» Бухарина и Преображенского, «Уроки Октября» Троцкого и тому подобную литературу. Но на полках могло случайно оказаться что-нибудь недозволенное.

Так в приготовлениях прошел целый день. Никто для обыска не являлся. Наступила ночь, но и за ночь никто не позвонил у входных дверей.

На следующий день я нормально трудился в Академии наук. А вечером отправился домой к своему другу Борису Николаевичу Пономареву (будущему секретарю ЦК). Мы вместе учились в Московском университете, вместе работали в комсомоле, вместе (с некоторым опережением у Пономарева) учились в Институте красной профессуры. Борис знал моих родителей, братьев, каждый шаг моей жизни. Ему я и поведал во всех подробностях о событиях этой сентябрьской ночи, взяв слово коммуниста о неразглашении.

Почему после моего отказа не последовали меры административных репрессий, мне сказать трудно. Возможно, не нашли достаточных зацепок для возбуждения дела. А возможно, потому, что уже наступало начало конца ежовщины.

Почти двадцать лет о том знали только двое: Борис и я. В 1957 г. над моей головой снова разразилась гроза – разгул хрущевщины. Возможны были любые меры произвола и насилия. Тогда, лежа в Боткинской больнице, я поведал о сентябрьском эпизоде 1938 г. моим родным. Я хотел, чтобы самые близкие мне люди узнали, что в тягчайшую полосу нашей жизни я не встал на путь малодушия и бесчестия и не запятнал себя причастностью к кровавым злодеяниям этого времени.

Кроме того, в 1957 г. я считал, что правам ежовского НКВД навсегда положен конец, и я не могу считать себя связанным ни юридически, ни этически наложенным на меня обязательством молчать.

В те времена мы фанатически верили Сталину, решениям высших партийных инстанций, печати, что борьба за социализм сопровождается небывалым обострением классовых антагонизмов, что троцкисты и правые встали на путь белогвардейского террора, что часть партийных кадров сомкнулась с классово враждебными элементами, и надо в открытых боях сломить сопротивление всех враждебных сил и обеспечить полное торжество социализма.

Так учили нас. А затем так учили мы: в таком духе писали статьи, брошюры, читали лекции. И делали все это с полной уверенностью. Правда, сознание все время жгли мучительные вопросы:

«Почему в условиях побеждающего социализма так много «врагов народа»? Почему «врагами народа» становятся вдруг старейшие большевики-ленинцы? Почему «враги народа» так охотно сознаются в своих преступлениях и так красочно описывают свои самые чудовищные злодеяния? Почему всего этого не было при Ленине, когда в стране еще существовали целые эксплуататорские классы, а слабенькая Советская Россия одна противостояла всему империалистическому миру?»

Но эти жгущие и мучительные вопросы душились подготовленными для всех ответами:

«Таковы законы классовой борьбы.

Такова диалектика становления социалистического общества».

Именно в эту самую мучительную полосу нашей жизни на политическом небосклоне Москвы начинает восходить новая звезда – Хрущев.

Первые встречи с Хрущевым

Троцкистское прошлое? Морковочка, клюковка и вошебойки. Как поют соловьи на Днепре. Почетный шахтер. Почему Хрущев не оставил письменных документов. Кто свергал самодержавие и создавал Красную Армию на Украине. Хрущев и репрессии в Москве и на Украине

Говорили, что из Донбасса на ученье в Промакадемию прибыл шахтер. Насчет общей и политической грамотности у негоде не ахти как хорошо обстоит дело, но мужик он простой и сообразительный.

В широкой кампании репрессий главные удары приходились на интеллигенцию. Создавалось впечатление, что чуть ли не вся партийная интеллигенция поставлена под подозрение, особенно старые большевики, бывшие в эмиграции. А тут появился настоящий рабочий-шахтер. Учиться в Промакадемии он не стал и перешел на партийную работу.

Многочисленные аресты захватили и Московский областной и городской комитеты партии, как и районные комитеты. Поэтому когда Хрущев был избран первым секретарем Московского областного и городского комитетов партии, такое избрание было принято московским партийным активом положительно: может быть, рабочий Хрущев в эту трудную полосу в жизни партии окажется более устойчивым партийным руководителем и пресечет широко развившуюся подозрительность (именовавшуюся бдительностью).

Правда, при избрании Хрущева московским секретарем вскрылось одно непредвиденное обстоятельство: оказалось, что в период своей работы на Украине Хрущев одно время принадлежал к троцкистской оппозиции и был активным троцкистом.