Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 4



Этому третьему языку она научила и меня. Теперь, когда мы хотим сказать что-нибудь друг другу по секрету, мы говорим на этом языке, и нас никто не понимает. Это почему-то всех сердит, а мою бабушку прямо-таки выводит из себя.

Вот и сейчас Эльза покосилась на меня, подмигнула и сказала:

– Пивчепира пико пимне пиприпихопидил питролль. Пия писпрописипила: «Почему у вас такая черная кожа?» Питролль пискапизал: «Я пришел к вам через трубу. Отмойте меня скорее, и вы увидите, что у меня небесно-голубая кожа. Где у вас умывальник?»

– Эльза, – умоляю я, – когда к тебе в следующий раз придет тролль, позови меня. Обещаешь?

А нас уже подталкивают сзади, потому что незаметно подошла наша очередь. И я вхожу в керосиновую лавку, как в полутемный зал кинотеатра, который сулит столько интересного. Вот лоснящиеся куски мыла, вот желтые свечи, вот керосиновые лампы с запыленными стеклами, а вот еще какие-то предметы, сваленные друг на друга: да это же бидоны, новенькие бидоны для керосина. И я смотрю на все это, как на декорации за кулисами театра.

А Эльза уже протягивает свой бидон с металлической ручкой, и в подставленную воронку льется жирная золотисто-коричневая ароматнейшая струя.

На улице я берусь за одну сторону ручки, а Эльза – за другую. Рука быстро вспотевает, я чувствую мягкую теплую потную Эльзину руку рядом со своей.

До чего хороший сегодня денек! До чего удачно, что Эльза вышла из подъезда, как раз когда я была во дворе. До чего здорово, что она взяла меня с собой. Как хорошо, что удачи льнут одна к другой, складываются вместе, как домик из кубиков или рисунок, когда все его части, нарисованные на кубике, так чудно подошли один к одному.

До чего красивый лоток у мороженщицы, голубой-голубой. И совсем еще не запыленный, – наверное, только что покрасили. А передник белый и тоже совсем чистый, прямо-таки ослепительно белый. И мороженщица эта не кто иная, как Марзея. А Марзея – Эльзина мама.

И мы с Эльзой бежим к лотку, крепко сжимая в руках ручку бидона, и я слышу, как глухо плещется в нем керосин.

– Помощнички вы мои! – еще издалека кричит нам Марзея. – Сейчас я вас мороженым угощу. Руки-то небось грязные. Оботрите вон о лопухи. – И Марзея зачерпывает ложкой твердую белую массу и быстро-быстро ложкой же вминает ее в круглую формочку, а потом покрывает сверху желтой вафлей.

Мороженое холодное, сладкое, твердое – аж мурашки по языку. И оттого что мороженое, что тополиный пух, что солнце, внутри у меня вдруг начинает что-то то ли подпрыгивать, как мяч, то ли взлетать, как птица.

Напротив голубого лотка останавливается красный автобус.

– Бежим! – кричит Эльза и, подхватив бидон, бросается к автобусу. До дома и пешком рукой подать. Но я понимаю, что Эльза хочет прокатиться: кутить так кутить! Ее черные кудри прыгают во все стороны.

И от этой спешки, от красного автобуса, от черных ее кудрей я становлюсь прямо-таки по-сумасшедшему веселой. И начинаю чувствовать, что запертая во мне птица вот-вот вылетит наружу.

Автобус уже трогается, а я еще не села. Эльза с несколько испуганным лицом протягивает мне руку. Что-то кричит Марзея. Ветер относит ее слова. Я отталкиваю руку Эльзы и сама вспрыгиваю на ходу, да так ловко, словно всю жизнь только этим и занималась. А на самом деле – первый раз. И, главное, мне ничуть не страшно.

На секунду я теряю равновесие и, чтобы не упасть, хватаюсь рукой за какой-то провод или веревку. Автобус останавливается – наверное, еще кто-нибудь садится с передней площадки. Эльза, воспользовавшись остановкой, пытается засунуть подальше под сиденье свой бидон: ведь керосин возить в автобусах не разрешается. Кондуктор увидит – сразу высадит.

Вот уже и бидон надежно запрятан. Слава богу, кондукторша в сутолоке ничего не заметила. Вот уже Эльза, пошарив в кармане, извлекла оттуда монетки и, пересыпав их кондукторше из ладони в ладонь, получила два билетика. Вот уж и я, подсчитав все цифры, не без грусти отметила, что билеты несчастливые. А автобус все стоял. Пассажиры начали глухо роптать. А один мужчина с заднего сиденья даже выкрикнул зычным голосом:

– Эй, мать, долго загорать собираемся?!



Да и сама кондукторша нетерпеливо ерзала на своем сиденье, хотя и делала вид, что так и полагается. А автобус все стоял.

Собственно, нам с Эльзой это было все равно. Мы ведь никуда не торопились. Но то ли общее беспокойство передалось мне, то ли еще что-нибудь, только я вдруг почувствовала, как тот счастливый ветер, который все это утро распирал меня, стих. А вместо него где-то в животе засосал, закопошился смутный страх. Сначала он был маленьким и почти уютным, как медвежонок. Но с каждой секундой медвежонок все вырастал, грозя превратиться в большого медведя и задавить своей тяжестью ту маленькую певунью-птицу, что взлетала во мне, и рвалась наружу, и все не могла вырваться.

За окнами автобуса была улица, не центральная и не совсем окраинная, обыкновенная улица нашего города, еще минуту назад зеленая, сверкающая на солнце, а теперь – то ли солнце зашло за облако, то ли стекла были непромытые – улица показалась мне серой и неопрятной, а деревья – пыльными и обвисшими. Возле некрашеных заборов ветер гонял обрывки бумаги.

И вдруг в ухо мое ворвался визгливый окрик кондукторши:

– Вот кто, оказывается, автобус держит! А я-то думаю… Нет, вы только поглядите!..

Я недоуменно оглянулась на кондукторшу, уже предчувствуя что-то неладное, но еще ничего не понимая. И тут только я увидела, что кондукторша обращается ко мне. Да-да, ко мне, потому что в направлении ее взгляда стояла только я, и смотрела она именно на меня, да так пронзительно.

– Вы мне? – спросила я растерянно.

– Тебе, тебе, а то кому же! Да отцепись ты наконец! – и кондукторша сильно дернула меня за руку. Я отпустила провод и схватилась рукой за Эльзу. И – о чудо! – автобус, словно только и ждал этого сигнала, зашипел, затарахтел и тронулся. Тут только до меня дошло, что я держалась за провод, который был протянут от шофера к кондукторше и служил для шофера сигналом.

Я подняла голову и – о ужас! – увидела, что все пассажиры смотрят на меня. Некоторые – те, что были от меня далеко, – даже привставали с мест, вытягивали шеи, а то и протискивались сквозь толпу.

Не помню, как я проехала оставшийся путь. Щеки мои горели, а мысли путались.

«Теперь эта кондукторша всегда будет узнавать меня, – думала я. – Теперь я вообще не смогу ездить в автобусах. Да и не только кондукторша. Все пассажиры. Уж они-то меня запомнят, недаром так разглядывали. А ведь у всех пассажиров есть дети. Кто-нибудь из них наверняка учится в нашей школе. Выходит, я и в школу не смогу ходить».

Едва дождавшись остановки, я выпрыгнула из автобуса, Эльза – за мной.

…В мрачном молчании дошла я до своего двора. Теперь, пожалуй, и во двор не выйдешь. Эльза, конечно, тоже не удержится – расскажет. И я с болью окинула взглядом двор, прощаясь с ним навсегда.

Это был большой двор, к которому примыкало три коммунальных плотно заселенных дома. Его сухая растрескавшаяся земля была в середине лета похожа на географическую карту: те же неровные произвольные зигзаги, словно проведенные шаловливым карандашом ребенка или, наоборот, дрожащей рукой старика. Центр двора был пуст, солнечен и гол, как пустыня. И только у водокачки оазисом темно поблескивала лужица воды.

В глубине двора стояли сараи, а за ними – аккуратно сложенные штабеля дров. Дрова сияли березовой корой и свежими срезами, и то ли от опрятности этих дров, то ли от нежного сияния опилок казалось, что это самое чистое место на земле.

А в другом углу двора под старым тополем неуклюже громоздилась помойка, заваленная картофельной шелухой, ржавыми консервными банками, бутылочными осколками…

Я любила этот двор – с его водокачкой, с лужами мыльной пены, с сараями, с потрескавшейся землей, с помойкой, где мы находили цветные стеклышки. Я совсем не хотела с ним расставаться – ни сегодня, ни завтра, ни потом. Была бы моя воля, я прожила бы здесь всю жизнь.