Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 72

— Следом за высшими властями его стали ругать и власти поменьше, даже некоторые газеты нелестно отозвались о нем. Может быть, это навело его на мысль, а может быть, и что-то другое, только профессор вскоре основал свою собственную газету. Знаете, — оживился Адриан, — мне отец рассказывал, что эта газета сразу же завоевала популярность. Профессор сам был и издателем, и редактором, и одним из авторов. Он публиковал новости, разные приключенческие и детективные истории, но и статьи, призывающие к демократии и гуманизму. Нам угрожала тогда фашизация страны, и статьи профессора предостерегали против этого. Вот за одну из таких статей газету закрыли. Только профессор не сложил оружия, а во время войны взялся и за самое настоящее оружие. Раненный, попал в плен. Чудом спасся из нацистского концлагеря…

— Да расскажите же поподробней!

Но Адриан ответил извиняющимся тоном:

— Подробно я и сам не знаю, ведь тогда я был еще мальчишкой. А профессор не особенно охотно вспоминает прошлое, — он всегда захвачен тем, что делает сейчас, и новыми проектами.

— Ну да, археолог, изучающий прошлое, не интересуется им в масштабах собственной личности. Сапожник ведь всегда без сапог.

— Вот именно, — улыбнулся Адриан. — Я хорошо знаю, что было с того времени, когда профессор приехал к нам в университет. Он тогда долго выбирал себе помощников. Выбрал Галку, Николая и меня. Перевел нас на заочное отделение, привез сюда, а потом было и строительство музея, и раскопки, и учеба…

— Ну, а все-таки, почему же и кто называл профессора помещиком?

— Знаете, — насупился Адриан, — находятся ведь разные люди. Вот и у нас в городе нашлись такие: они пытались скомпрометировать профессора — он, дескать, из помещиков, подозрительная личность. Они сумели причинить профессору и некоторые неприятности. Только весь город встал на его защиту, да и не только город. Ничего у них не получилось…

Об этом разговоре и о многом другом вспоминал я, сидя в стеклянной лоджии перед входом в кабинет Помониса, ожидая какого-нибудь знака, чтобы войти к нему. Но профессор сидел с закрытыми глазами, не подавая признаков жизни. Казалось, он спал…

Помонис не спал. Он снова погрузился в свои воспоминания. И снова личность его раздвоилась. Одной из этих личностей сейчас был он сам — больной, немощный старик, ждущий смерти. Он знал, что это он и есть, но только ему было неинтересно с таким собою, даже не так страшно, как просто скучно. Другая личность был тоже он, но он до болезни, до страха, он, существовавший, казалось, только в воображении, в воспоминании, но зато такой, каким он и был тогда в действительности. Тут все перепуталось — реальность и эфемерность, сущность и видимость. У него была память историка. Иногда он запоминал все. Каждое слово…

— Подумать только! Какие подлецы! — возмущался Арнаут, взбивая коктейль в алюминиевом миксере. — Закрыть газету, такую газету! Выгнать из университета! Какая гадость! Больше того, какая глупость! Ведь ты один из тех, кто составляет золотой фонд нации, ее гордость. Они же сами себя обокрали, заткнув тебе рот.

Помонис не сомневался в искренности возмущения приятеля, но не мог побороть в себе по отношению к нему какой-то смеси жалости и сочувствия. Не желая обидеть Арнаута ни с того, ни с сего проявлением этого чувства, Помонис с нарочитым спокойствием, даже слегка небрежно, отозвался:

— Ну, уж не знаю, как там сами себя, а мне они рот тогда действительно заткнули.

Арнаут еще энергичнее стал встряхивать миксер и заметался по своему кабинету. Он то присаживался в кресло к круглому столику, возле которого сидел Помонис, то вскакивал и одной рукой зачем-то перебирал бумаги на своем массивном письменном столе. Как многие невысокого роста люди, он выработал у себя некую степенность в походке и в жестах, долженствующую компенсировать недостающие сантиметры. А теперь, когда вдруг эта степенность уступила место суетливой быстроте движений, он казался, несмотря на полноту, особенно маленьким, каким-то потерянным, беспомощным.



«Интересно, собьет он рюмки с круглого столика или нет? — подумал Помонис. — Еще с гимназических лет он, когда волновался, обязательно что-нибудь ломал».

Однако Арнаут ловко разлил коктейль в высокие на желтых ножках рюмки и настороженно спросил:

— Ну, и что же ты думаешь делать дальше?

«Не разбил, смотри какой молодец!» — мысленно удивился Помонис и, не отвечая, потянулся к рюмке. Приятели чокнулись и выпили.

— Я обошел все редакции в городе, — спокойно ответил Помонис, — никто не решается взять меня на работу. А у меня почти ничего уже не осталось. Вот я и пришел к тебе. Ты ведь знаешь, я умею работать. Возьми меня на любую должность, на любых условиях.

Арнаут побледнел, и Помонис понял, что именно этого он и боялся больше всего, боялся с того самого момента, как Помонис переступил порог его редакторского кабинета. Но вот Арнаут, видимо снова обретя власть над собой и снова ставший степенным и солидным, негромко, но внушительно ответил:

— Пойми меня, Помонис. Я тебя очень люблю. Я считаю тебя своим другом и горжусь этой дружбой. Я полностью разделяю твои взгляды! — наклонился он к Помонису, сбив при этом одну из рюмок полой пиджака на пол и даже не заметив этого.

— Раскокал все-таки! — не без злорадства усмехнулся Помонис.

Арнаут с недоумением вытаращил глаза на улыбающегося приятеля, но потом продолжал, правда, уже без прежней степенности:

— Что я могу сейчас поделать? Если я тебя возьму, это не пройдет незамеченным. А потом у тебя такой яркий талант, такой неугомонный темперамент. Кончится тем, что газету закроют. А ведь я газетчик. Ничего другого я не умею, и у меня семья!

— Да, да, — сочувственно и брезгливо отозвался Помонис, — мы учились вместе и думаем примерно одинаково. Только ты печатаешь совсем не то, что думаешь, и получаешь за это свои сребреники.

— Да, — горестно покачал седеющей головой Арнаут. — Зато ты остаешься самим собой, и, честное слово, я завидую тебе!

Помонис, под влиянием охватившей его вдруг усталости и тоски, не отвечая, встал, надвинул на лоб берет и молча вышел из кабинета. Только очутившись на улице, он позволил себе снять маску бесстрастия. Мрачно понурившись, не замечая прохожих, бесцельно брел он по необычно оживленным зимним улицам столицы. Он потерял ощущение реальности, которая врывалась в сознание лишь мутным, расплывчатым светом городских фонарей, толчками спешивших людей, неясным гомоном, из которого выскакивали отдельные, ничего не значащие слова… Помонис брел наугад, не зная, ни по каким улицам он идет, ни сколько времени продолжается эта бесцельная прогулка. Внезапно над самым ухом его раздался оглушительный треск. Помонис вскинул голову, впервые после выхода от Арнаута пристально оглянулся вокруг. Рядом с ним беспечный парнишка в свитере и вязаной шапке, похожей на фригийский колпак, подбрасывал высоко в воздух какой-то твердый коричневый шарик и ловко ловил его левой рукой, в которой был зажат второй такой же шарик. Когда шарики соприкасались, тогда и раздавался тот самый оглушительный треск и даже видны были искры. Не успел Помонис прийти в себя, как другой парнишка зажег шутиху, и она, взрываясь, запрыгала между прохожими, как какая-то огненная лягушка. Помонис, решивший уже было рассердиться на ребят и как следует их обругать, вдруг вспомнил, что сегодня канун Рождества. Потому так много всюду людей, потому развлекаются парни прямо на улицах. Он уже совсем по-другому оглянулся вокруг, как бы желая впитать в себя эту знакомую, привычную ему атмосферу непринужденного веселья. Город шумел. Люди, нагруженные пакетами с яствами и подарками, ехали на празднично разукрашенных извозчичьих экипажах, в редких черных такси с красными плюшевыми сиденьями, сновали по улицам. Там и здесь проходили в обнимку парочки, без стеснения целуясь прямо на глазах у всех. Легкие, стыдливые снежинки кружились и сверкали в лучах света уличных фонарей и таяли, не долетая до земли. Из открытых, несмотря на зиму, окон вырывались звуки музыки, смех, виднелись разукрашенные елки.