Страница 48 из 53
Золотницкий оказался прав: революция могла жить только в движении, по своим особым, нечеловеческим законам. Подобно огромному огненному шару она катилась вдоль бесконечной России, подминая города, деревни, души людей. Прессом беспощадного страха выжимая из них питательную энергию для дальнейшего продвижения, расплющивая их до плоской одинаковости, но оставляя в каждой душе осознание причастности к великому делу, коим можно бесконечно гордиться, но не более того…
«Нам следовало остановиться в феврале, — Ла- зарь потрогал прыщ на кончике носа. — Сегодня Россия была бы среди первых стран мира. Ты- чинил сапоги… Мда… не нравится?! Предпочитаешь жить голодно, но кроваво?! Страну покинули все светлые мозги, культура, благородство. Это уже не страна! Это поле насилия, по которому катится революция. Ее толкают новые, вырвавшиеся из вековой темноты силы, новые плечи. Они горят с ней и догорят… Кто по пути, кто от чахотки…»
Сквозь засиженное мухами окно ревкома Зайцев видел Родиона, отдающего распоряжения. И это зрелище придало ему немного оптимизма.
«Родион — порождение революции, ее — лик. Теперь уже она другой не будет. Ошибаются те пузатенькие, лысенькие трибуны, рассчитывая на свою независимость. Жалкие попутчики! Безликие подстрекатели! Вот он, истинный образ бунта! Цельность страстей! Никаких раздвоений. Нервы, способные выдержать испытания Страшного Суда! Над ним суда не будет. Он сам будет судить! Пришел, значит?! Явился! На что теперь надеешься? Ты — мерзкий, грешный, перекрещенный еврей?! Откоптил свое, пора уходить».
— Пора! — выкрикнул Зайцев.
В нем затрепетала неожиданная решимость. Он наполнялся ею почти бессознательно, так с ним уже случалось во время проведения террористических актов, когда восторг ужасного мгновения побеждал все слабые чувства, а выстрел убивал восторг.
Родион Добрых поехал в сопровождении двух бойцов. Пустел двор перед ревкомом, легкий ветерок шевелил шерсть на холке разомлевшей собаки. Она блаженно вытянулась у ближней коновязи во всю свою худобу.
«Мы чем-то с ней похожи», — грустно подумал Зайцев.
Побледнев, он подошел к столу, выдвинул ящик и взял наган. Пальцы похолодели, и холод дал толчок чужой, требовательной воле. Она взвела курок.
«Воткак случается! — задохнулся председатель ревкома от близости конца. — Не велит кто-то жить. Торопит. А вроде бы сам надумал. Сейчас нажму — получу ответ на все свои вопросы. Будут ангелы читать мне книгу. Нет, черти будут! Сейчас…»
Палец на курке напрягся, а читающий его книгу архангел оказался похож на Родиона Добрых, которого Лазарь никогда читающим не видал.
— Опять! — прохрипел весь сжавшийся Лазарь. — То царь, то этот!
Воробьи вернулись на карниз. Он смотрел на них ненавидящим взглядом, думая, что сейчас уже все произойдет само собой, без его участия. Знакомое ощущение восторга, однако, исчезло. Смерть быласовсем близко, о чем напоминал печальный холод у сердца. Только курок никак не хотел шевелиться.
Ощущая нетерпение пули, Лазарь отвел ствол от онемевшего виска. Мысли начали торговаться и пятиться.
«Ты не можешь, не то состояние. Хорошо бы умереть в чистом».
Зайцев нервно дернул кадыком.
«Да, конечно, в чистом! И чтоб хоть кто- нибудь плакал. А то Родион такое сказать может. Потом потащут за ноги до общей ямы к Федьке Звонареву в гости. Скотская смерть! Лежишь в плевках, полчерепа нет. Это ужасно!»
Желание умереть таяло, он уже не хотел себя убивать. Рука, однако, как прикипела к рукоятке. Потом чуть ослабла. Остался неподвижным загнутый в железную скобу палец на спуске. Он хочет нажать…
— Ты не должен, — шепчет председатель ревкома, — следующей жизни может не быть. Одни догадки, намеки, поповские заверения. Истина где? Господи, ведь полная башка боли, мозги — на стене, твои…
Палец все еще держался в боевом положении. Воробьи затеяли веселую драку. Им весело.
«Весна, Лазарь, весна. Глупо стреляться весной. Русские это делают от благородной глупости. Тебе зачем? Оно тебе нужно? Скоро льдинка на льдинку сунется, а ты на смерть идешь. Еще глухарь разбудит ранним утром, кукушка погадает. Девки голоногие с ведрами от реки — мимо окон. Без надобности, но волнует. Нет в этой пуле твоей судьбы…»
Тем помыслом соблазнился.
Ослабла ладонь, следом — спина, и палец покорился. Он продолжал бояться. Осторожно, точно спящую змею, опустил в стол наган. Стол закрыл и сразу сомлел нутром. Расслабился, о бане вспомнил.
— Схожу нынче к писарю. Срам подумать — с Крещения не бывал.
Жизнь поворачивалась к нему другим боком, и сознание своей ничтожности не доставляло прежнего неудовольствия. Главное — бой пережить. Потом можно будет ходить в баню, смотреть из окна на девок и воробьев, думать про себя о чем хочется, деля с Родионом революционные победы. Каждый вздох для него обрел свой собственный смысл, мысли обладали особой ценностью, и как прекрасно, что у него хватило ума не встать на путь Родиона. Иначе, Лазарь чувствовал это острым чутьем больного человека, тот успел бы перестрелять весь ревком.
«Он был похож на взведенную пружину, — Зайцев покачал головой, наблюдая, как тень на стене повторяет его движение. — Пружина где-нибудь сработает. Может быть, убьет эту женщину. Нет, все-таки не убьет: у него других забот хватает. Он должен остановить офицеров, иначе ты пожалеешь, что не застрелился…»
Дом был высокий и стоял высоко. С крайнего окна комнаты, где ей было дозволено квартировать до особого распоряжения товарища Зубко, Клавдия видела все, что происходило на южной стороне улицы, начиная от наряженной в богатую резьбу народной библиотеки и вплоть до того места, откудаулица начинала скатываться к реке.
Вечерами, когда мрак стирал с улицы все краски, она становилась похожа на заброшенное кладбище: даже трубы стояли чуть внаклонку, как подгнившие кресты. И та же глубокая грусть неба над ними.
Утром настроение менялось. Насидевшиеся взаперти люди сразу начинали искать друг дружку, делиться новостями. Другие маршировали строем, с новыми песнями. Неведомо куда. Порознь уже никто ничего не значил: одинокие быстро вызывали подозрение у коллективных. Их допрашивали, потом уводили под ружьем или отпускали без всякой охоты, словно не одобряя в душе собственные поступки. Злой рок парил над улицей, выбирая себе жертвы. И если вначале народ тыкал пальцами в сторону арестованных, принимая их по старой привычке за разбойников, то со временем поутих, понял — завтра сам под ружьем в ЧК отправиться может. Никто церемониться не будет.
Постоянная опасность отвлекала людей от привычных занятий, понуждая доказывать суро- войвласти свое преданное отношение, растолковывать его новыми, порой невпопад сказанными, словами. И начинало казаться, что сторонников у власти с каждым днем становилось все больше и больше.
Стоя у окна, Клавдия жалела людей, молилась за тех, кого уводили под ружьем.
И вот однажды, когда собрались они с Лукерьей Павловной вечерить, на крыльце раздались скрипучие сапоги. Хозяйка от неожиданности растерялась. В лице ее проступила бледность, стерев всякую привлекательность и обнажив подступающую старость.
— Пошто Тунгус не лаял? — спросила она в ожесточении. — Заспал, дармоед!
А Клавдия остановилась в шаге от стола, не выпуская из рук чугунка с картошкою. Сквозь толстую тряпку к рукам идет жар, но она терпит, думая о том, что эти шаги связаны с их будущим несчастьем, что у несчастья могут быть только такие уверенные, слегка торопливые шаги. Вопреки всему, однако, страх из души убирался, уступив место настоятельно ей необходимому спокойствию.
— Ну и пусть! — сказала она себе, прежде чем распахнулись двери.
Первым вошел молодой, опоясанный пулеметными лентами красноармеец. Очень даже приличного вида: с кудрявой купеческой бородкой, опрятно одетый. Но по-городскому развязный. Следом за ним перед настороженными женщинами появился сам товарищ Зубко. Здороваться не стал. Никого не замечая, прошел к столу и почему-то сразу начал рассказывать про смерть хозяйских сыновей. Не только с подробностями, но еще и с осуждением за излишнюю их отвагу. Получилось — отец со старшим сыном сразу погибли, а младший был еще живым. Его пристрелить пришлось Слепцову, чтоб не тащить до тюрьмы. Рассказ председателя следственной комиссии звучал буднично, многословно, иногда прерывался шутками, словно говорил он не для матери и жены, а для стороннего человека и не в доме, где родились ныне покойные дети Лукерьи Павловны.