Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 146



Вряд ли контакт с Креммерцем так уж сильно повлиял на Майринка - собственно, ничего принципиально нового для него, члена множества тайных орденов, искушенного в различных магических практиках и традиционной йоге, в доктрине итальянца не было. Думается, в данном случае можно говорить скорее о чисто эмоциональном, психологическом инициировании, и тем не менее симптоматично, что героиню своего первого романа писатель нарек Мириам, да и финальные

сцены этого и последующих его произведений, как правило, окрашены пурпурно-алым цветом огненной стихии. Надо сказать, Майринк всегда весьма скептически относился к посвятительной компетенции большинства европейских «инициатических организаций» и орденов, нисколько не сомневаясь, что «никогда еще "посвящение" не исходило из уст человеческих; подлинное Посвящение приходит лишь из сокровенного источника, и не существует никаких его "рецептов", которые можно выведать или выкрасть»[27]. Скорее всего, именно поэтому Майринк, в отличие от легковерных и падких на экзотические чудеса европейских теософов и оккультистов, жаждущих причастится «сокровенных тайн Востока», никогда не рвался ни к заоблачным святилищам «тибетских махатм», ни к скрытым в дебрях индийских джунглей шиваистским храмам. «Обычный человек постоянно скован или опутан цепью характерных невидимых сущностей, которые в течение его жизни частично отмирают, частично налипают вновь, - писал Майринк в одной из своих поздних статей. - Лишь разрешив свою психику от этих "полипов", человек может заняться йогой или, точнее, пережить ее, только в этом состоянии к нему является гуру, которому безразлично, где находится его ученик - на Северном полюсе или в Гималаях, в тюремной камере или, как св. Хуберт, на оленьей охоте»[28].

Что уж тут говорить о Праге, которая «в самом деле является порогом между "тем" миром и "этим" - порогом, который здесь много уже, чем где бы то ни было»[29]. Легенда гласит, что в незапамятные времена, задолго до королевы Либуши, якобы основавшей Прагу в 700 году, из Внутренней Азии, из сердца мира, пришли семь монахов и на одном из холмов на левом берегу Мольдау, там, где теперь высятся Градчаны, посадили некий таинственный росток. По преданию, это был карликовый можжевельник - растущий вертикально вверх куст такой фантастической формы, что невольно казалось, будто над ним постоянно висит невидимый смерч; в прежние времена утверждали, что в местах, отмеченных такими растениями, из чрева земного периодически вырывается ураган великой войны. Эти семь странствующих монахов из тайного ордена «Азиатские братья» основали также Аллахабад (название этого индийского города - Праяга - означает на санскрите то же самое, что и Прага, prah по-чешски - «порог»!).

Прожив в «городе с неуловимым пульсом» двадцать лет, писатель вынужден был переступить «порог» и уехать в Вену. Причиной тому послужила настоящая травля, развязанная против него пражским полусветом, который давно уже раздражали эпатирующие выходки этого несносного, окутанного мистической аурой «парвеню». В результате обвиненному в мошенничестве нарушителю спокойствия - «Он даже спиритизм умудрился поставить себе на службу и с его помощью проворачивал свои темные делишки», - писала в 1902 году пражская газета «Богемия» - пришлось провести в заключении два с половиной месяца: ровно столько времени понадобилось следственным органам, дабы убедиться в полнейшей невиновности банкира (в 1889 году Майринк совместно с племянником поэта Христиана Моргенштерна основал банкирский дом). После своего освобождения Майринк пытался реабилитировать себя, однако стараниями недругов, а их у ироничного, острого на язык финансиста было предостаточно, имя его в деловых кругах было скомпрометировано окончательно.

Весьма неприглядную роль во всей этой истории сыграли господа офицеры имперско-королевского Пражского гарнизона, которые, получив от Майринка вызов на дуэль, не только в грубой форме отказали ему в сатисфакции, но и настрочили на него донос, обвиняя в оскорблении чести императорского мундира, и некий полицейский советник Олич, продажную и лицемерную натуру которого Майринк увековечил в «Големе» под именем «судейского хорька» Очина. Интересно, что Олич умер за четыре дня до смерти писателя, но и эта, казалось бы, малозначительная деталь не осталась незамеченной: в одной берлинской газете немедленно появилась заметка «Своего врага он увлек за собою в могилу»[30].

Однако, даже покинув «город с неуловимым пульсом», Майринк никогда его не забывал. Много лет спустя вспоминая свое детское впечатление о Праге, он писал: «Уже в тот первый день, когда я шагал по древнему Каменному мосту над покойно несущей свои воды Мольдау, направляясь к Градчанам с их излучающим сумрачное высокомерие Градом, таким же чопорным, надменным и неприступным, как обитавшие в нем на протяжении веков поколения Габсбургов, - уже тогда в мою детскую душу закрался темный необъяснимый ужас. С тех пор, пока я жил в Праге - а я прожил в городе С неуловимым пульсом целую жизнь, - она не покидала меня ни на миг. Она и потом меня не оставила,

даже сейчас, стоит мне только вспомнить о Праге или увидеть во сне -и ледяной озноб пробегает по моему телу. Все, что я когда-либо пережил, любые случайные, полузабытые образы прошлого, мне не составляет труда увидеть "в духе" - вот они, предо мной, стоят, исполненные жизни! - и только город с неуловимым пульсом гоню я с глаз моих, когда его хищный готический профиль заслоняет собой другие воспоминания, проступая так сверхъестественно отчетливо, что уже не кажется чем-то реальным, а скорее - призрачным...»[31]





В 1911 году Майринк с семьей переезжает в маленький городок Штарнберг, близ Мюнхена. Там, в небольшой вилле на берегу Штарнбергского озера, которую писатель в память о легендарной градчанской обители «Азиатских братьев» назвал «Домом у последнего фонаря», и был написан первый, прославивший Майринка роман...

Композиционно «Голем» представляет две «линии»: одна - это продолжающаяся в течение часа медитация о «камне, похожем на кусок сала», некоего инкогнито, проживающего в пражском отеле, другая -герметический путь Атанасиуса Перната, как две капли воды схожего с этим неизвестным, «погребенным под могильной плитой лунного света». В финале романа обе линии, словно в фокусе, сходятся на гладком и скользком, как кусок сала, камне и... снова расходятся...

Судорожные попытки сознания, заинтригованного загадочной личностью инкогнито, хоть как-то идентифицировать эту персону ни к чему не приводят: текст попросту не дает возможности прийти к какому-то однозначному решению. В самом деле, кем приходится этот неизвестный таинственному резчику по камню, похожему на средневекового французского шевалье и по каким-то неведомым причинам проживающему в еврейском гетто? Родственником? Потомком? Такая мысль напрашивается, тем более, как уже говорилось выше, для Майринка характерно особое отношение к кровному родству и вообще к роду как к некой магической цепи, тянущейся из бездны прошлого к своей сокрытой в бездне будущего метафизической цели, реализация которой является своеобразным искуплением для всех ветвей генеалогического древа. Но, увы, в тексте не содержится ни малейших намеков на какое-либо кровное родство.

Быть может, речь идет об реинкарнации личности Перната? Однако очень хорошо известно крайне негативное отношение

писателя к подобным спекулятивным измышлениям последователей госпожи Блаватской.

А что, если это сам Атанасиус Пернат? В конце концов, в тексте человеческая жизнь уподоблена стеклянной трубке, через которую катятся разноцветные шары - сколько шаров, столько разных обличий. Что же касается возраста, то это не вопрос, ибо Пернат идет путем Еноха, которому надлежит пребыть в мире сем вплоть до Страшного Суда... Эта гипотеза уже как будто ближе к истине. Во всяком случае, все последующие события достаточно хорошо в нее укладываются: итак, надо думать, после того как веревка «прервалась надвое» и тело Атанасиуса Перната упало на землю, наступила полная амнезия, а через «стеклянную трубку» покатился уже другой «шар» - его цвет и его имя были иными, это он, как о том свидетельствует Ферри Атенштедт, выдавал себя то за Харузека, то за Ляпондера и наконец женился на «очаровательной смуглолицей еврейке».