Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 146



Говорят, лазурные богородичные цветы могут навсегда потерять свою окраску, если мертвенная, изжелта-бледная вспышка молнии, предвещающая бурю с градом, озарит их своим ядовитым сиянием; вот так же и душа безнадежно влюбленного профессора навеки обесцветилась, потухла, ослепла в тот самый миг, когда его счастье разбилось вдребезги... А вечером доктор Гулберт сидел здесь, в «Лойзичеке», и, пьяный до изумления, топил свое горе в сивушном шнапсе - это он-то, который ни разу в жизни не брал в рот ни капли спиртного! - топил долго, до самого рассвета, да, видно, так и не утопил... Отныне он просиживал в «Лойзичеке» с утра до позднего вечера, это злачное заведение до конца его дней стало ему родным домом: летом он отсыпался на какой-нибудь из близлежащих строек, на куче щебня, зимой же обретался здесь, в зале, на деревянной скамье.

С молчаливого согласия его бывших коллег ученые звания профессора и доктора обоих прав осталось за ним. Ни у кого и в мыслях не было упрекнуть его, некогда знаменитого ученого-правоведа, в столь предосудительном образе жизни.

Вокруг него стали крутиться какие-то подозрительные личности, отсиживавшиеся днем в тайных притонах, а по ночам выходившие па промысел в темные переулки гетто, - вот так тихой сапой и начинало сколачиваться то странное братство отщепенцев всех мастей, которое и поныне называют «батальоном».

Феноменальные познания доктора Гулберта в области юриспруденции давали возможность всем тем, у кого было рыльце в пуху и кому полиция не спускала с рук ни малейшей провинности, чувствовать себя с этим не от мира сего чудаком как за каменной стеной. Случалось, что какой-нибудь только что отбывший свой срок каторжник, не зная, куда приткнуться, и не желая лишний раз мозолить глаза полиции, уже клал зубы на полку от голода, - выручал, как всегда, доктор Гулберт: он срывал с бедолаги последние лохмотья и в чем мать родила отправлял на Староместский рынок, где городское ведомство, размещавшееся на так называемой «рыбной банке», было вынуждено безвозмездно снабдить голодранца одеждой. Проститутки - так те просто души не чаяли в беспомощном, как дитя, старике, который, однако, умел найти выход из

самой безвыходной ситуации: бывало, одна из бесприютных шлюх, слишком уж усердно утюжившая панель, подлежала принудительной высылке из города, перепуганная девица, не теряя понапрасну времени, бежала прямиком к профессору, дальше все шло как по маслу - незадачливую гетеру на скорую руку выдавали замуж за какого-нибудь пьянчугу, приписанного к одному из городских округов, а стало быть, обладавшего видом на жительство, и... и ретивые блюстители нравственности оставались с носом.

Доктор Гулберт, вдоль и поперек знавший законы, превратился в настоящего злого гения городских властей - в дебрях юриспруденции он чувствовал себя как рыба в воде и мог всегда предложить своим погрязшим во грехе собратьям сотни тайных лазеек и обходных путей, которые всякий раз с фатальной неизбежностью ставили полицию в тупик. Ну а преступная братия платила несчастному старику искренней благодарностью - со временем эти изгои рода человеческого, обретавшиеся на самом дне «цивилизованного общества», прониклись к своему чудаковатому профессору трогательной и чуть ли не сыновней любовью. Всю свою «выручку» они честно, до последнего геллера отдавали в общую кассу, из которой каждый получал необходимые на жизнь деньги. Никто из этих отпетых негодяев ни разу не погрешил против строгого устава братства, быть может, именно благодаря железной дисциплине и прозвали это маргинальное сообщество «батальоном»...

Ежегодно первого декабря, в день, когда случилось несчастье, разбившее жизнь доктора Гулберта, «Лойзичек» для обычных посетителей на ночь закрывался и в его грязной, прокуренной зале происходила мрачная и торжественная церемония. Склонив головы на плечи друг другу, стояло разношерстное братство: нищие попрошайки и бродяги, карманники и громилы, сутенеры и продажные девки, карточные шулеры и уличные мошенники, пьяницы и старьевщики, - и благоговейная тишина, как во время мессы, воцарялась под сводами злачного заведения. Тогда доктор Гулберт, поникнув головой вон в том углу - да-да, там, где сейчас сидит этот безумный старец со своей непорочной напарницей, аккурат под картиной, изображающей коронацию императора, -сдавленным шепотом, словно исповедовался перед

всеми, начинал печальную историю своей жизни: как он благодаря успехам в науке вышел в люди, как получил докторскую степень и как впоследствии удостоился почетного звания rector magnificus. Но вот наступал черед рассказывать о том, как с огромным букетом роз он вбежал в комнату своей молодой жены, чтобы поздравить ее с днем рождения, а также с другим не менее благословенным днем, когда он пришел к ней свататься и она стала его нареченной невестой, и тут голос старика всякий раз срывался - не в силах совладать с неудержимо рвущимися из груди рыданиями, он прятал лицо в ладони, и его седая голова бессильно падала на стол. Обычно кто-нибудь из проституток, стыдливо и поспешно, чтобы никто не заметил, совал ему между пальцев полуувядший цветок...

И долго еще никто из отверженных не осмеливался нарушить скорбное молчание. Плакать эти закаленные горем люди не умели - слишком много повидали они на своем веку, - вот и стояли потупившись и смущенно рассматривали ногти, не зная, куда девать свои большие и грубые руки.





А однажды утром доктора Гулберта нашли на берегу Мольдау[55]. Его окоченевшее тело лежало на одной из скамеек... Думаю, он просто замерз...

Похороны несчастного ученого я до сих пор помню, стоит мне закрыть глаза - и... «Батальон» превзошел сам себя, сделав все возможное, чтобы последние почести, которые они оказывали своему благодетелю, выглядели как можно торжественнее. На похороны собирали всем миром: эти люди, многие из которых могли глазом не моргнув убить человека, так душевно и трепетно относились к покойному, что каждому хотелось внести свою лепту...

Во главе траурной процессии выступал университетский педель в черной профессорской мантии, при всех регалиях, в общем, как полагается, чин по чину: в руках у него была расшитая кистями пурпурная подушечка, на которой возлежала золотая цепь, пожалованная ученому самим государем императором, далее следовал катафалк, ну а за ним в полном составе сиротливо

брел босой, грязный и оборванный «батальон»... Были среди них и такие, кто пожертвовал ради покойного, не раз спасавшего их от тюрьмы, последним: продав свою верхнюю одежду, они шли обмотавшись старыми газетами...

Так эти отверженные прощались с тем единственным человеком, который относился к ним по-человечески.

Сейчас на могиле того, кто искал утешение на дне стакана и сошел за ним на дно общества, стоит большой белый камень с высеченными на нем тремя фигурами: Спаситель, распятый меж двух разбойников... Откуда он там взялся - неизвестно, поговаривают, что этот памятник заказала жена доктора Гулберта...

В завещании покойного был предусмотрен пункт, согласно которому каждый из членов «батальона» вправе ежедневно получать в «Лойзичеке» миску бесплатного супа; потому-то и прикованы здесь ложки к цепочкам, а эти углубления в столах не что иное, как тарелки. Ровно в полдень в залу входит кухарка и из огромного жестяного насоса разливает по этим лункам похлебку, ну а если кто-то из едоков не может доказать свою принадлежность к «батальону», она тем же насосом отсасывает варево обратно. Ловко, не правда ли? Так вот знайте, приоритет сего остроумного изобретения по праву принадлежит «Лойзичеку», с этих самых столов и началось триумфальное шествие благотворительного насоса по богадельням, сиротским приютам и ночлежным домам всего мира...

Ощущение какого-то судорожно пульсирующего ритма, невесть откуда проникшего в заведение, вернуло меня к действительности. Последние произнесенные Зваком фразы прошли мимо моих ушей. Я еще видел, как он двигал руками, изображая возвратно-поступательное движение поршня уникального насоса, но уже в следующее мгновение все вокруг меня снялось с места, задергалось, завертелось, замельтешило, охваченное каким-то нервным тиком, да так быстро, механически четко - туда-сюда, туда-сюда, - и противоестественно ритмично, что в первый момент я сам себе показался шестеренкой, функционирующей в живом часовом механизме.