Страница 4 из 6
Писатель, представив, как его девушка рычит и кричит от удовольствия, перевернулся на всякий случай на живот. А девушка как раз от воды возвращалась и, увидев, что писатель на нее никакого внимания не обращает, решила, что ни за что не будет заниматься с ним сексом, раз он такой невнимательный. У них, у этой пары, очень часто такие недоразумения происходили. Но это не потому, что они не были коммуникабельными, а потому, что оба были сложными натурами. О чем ярко свидетельствует тот факт, что писатель ненавидел, можно сказать, русских, которых называл «жопами», но жил с русской девушкой, и как раз это место очень даже ему нравилось в ней. А девушка, хотя была ночным человеком и любила все большое, жила с писателем, утренне-дневным и небольшого роста.
Неоднократно писатель смеясь говорил артистке кабаре, что ей надо жить с цыганом, со жгучим брюнетом, предполагая, что темперамент того будет бешеным и он даже сможет петь с артисткой, на гитаре играть, аккомпанировать ей. Но на самом-то деле, нашей девушке нравились блондины. Вот писатель в паху был блондин, а голова уже полуседая была. Она сама, можно сказать, была жгучим брюнетом по характеру. Поэтому ей и писатель нравился. Он для нее тормоз был. Но не потому, что тихоня какой-нибудь, спокойный, а потому, что воспитал себя, дисциплинировал, знал уже, что, если все время жить в «цветочной революции», ничего не напишешь. А ему еще ого-го! сколько надо было написать. И артистка кабаре еще ого-го! сколько всего собиралась сделать. И если она и относилась к писателю с иронией — солдатская казарма, кричала, домашний арест! — то в глубине души уважала писателя. А без уважения она и любить никого не могла. Она, правда, не могла определить, где у нее уважение, а где любовь к писателю. Все как-то переплеталось и было взаимосвязано. Да и писатель, надо признаться — ну-ка, писатель, признавай! — не мог бы точно свои чувства к артистке описать. Он в ней ненавидел все русское, связанное с ленью, безволием и послушанием эмоциям, и в то же время восторгался ее камикадзовыми выходками, улавливал в них своей поэтической натурой широту души и все, что с этим связано. Он иногда в ней, в ее взрывах, как он это называл, себя узнавал — в юности таким был сумасшедшим, бегал с закинутой головой пьяным и восторженным. Так что, можно сказать, что и писатель, и артистка кабаре были замешаны на одинаковой смеси… да, вот опять что-то блинно-мучное, только они, скорее, относились к взрывчатым веществам.
Синеаст, хоть и повторял, что агреябль, но сказал писателю, что им пора за рыбой на обед. Не ловить, а покупать ехать. Они оба встали и, отряхнув с ляжек песок, подобрав полотенца, к облегчению девушки, удалились. Ей без них спокойней стало — не надо было думать, а не видны ли ее ожоги… Однако одной ей скоро осточертело лежать и, оглянувшись по сторонам, она натянула на свой живот и груди платье-рубаху и пошла к домику.
Дикая девушка с косами не укладывала своих детей спать днем. Она считала, что все должно быть дико в жизни. То есть натурально, естественно. И если ребеночек устал, то сам и заснет, без насилия над его эго. Бумс! и отвалился на скамеечке. Бумс! и заснул в тазике с водой. Последнее, правда, опасно, если только дикая к тому же не садо-мазо.
Девочка Яблочко, запыхавшись, что-то рассказывала своей маме, жене синеаста. Она была в купальничке, и над декольте, прямо посередине груди, у нее было большое розовое пятно. Артистка кабаре пожаловалась, что ожоги вовсе не загорают, наоборот — еще ярче становятся на ореховом теле, и жена синеаста с Яблочком закивали и стали на грудь Яблочка показывать. Оказывается, это у нее тоже ожог был. Получалось, что и артистка кабаре, и девочка Яблочко были вроде айсбергов. Во всяком случае, зимой, и осенью, и весной. Под одеждами у них скрывалась та тайная часть, за счет которой история и приобретает силу, по теории Хемингуэя. За счет которой настоящий характер нашей девушки и был — стал — такой противный, а у Яблочка — будет? Во всяком случае, глядя на это розовое пятно, можно было представить дальнейшую судьбу девочки Яблочка — она никогда не сможет надеть секси-платъя. Не сможет молодому человеку дать на грудь голову положить, не сможет, доказывая что-то, рвать рубаху на груди, впрочем, это для русских, а она француженка, ну, не сможет еще на одну пуговку рубаху расстегнуть. И вот она будет надевать маленькое черное платье с голыми плечами и спиной, и все будут думать: ах, как секси, а она будет думать, как бы умудриться с Жаком в постель залезть, не снимая платья. И потом уже, только после того, как Жак сделает с ней любовь, можно будет пятно показать. Потом уже неважно. Во всяком случае, Жак не сможет сказать, что ему было плохо с Яблочком из-за пятна. Он знать не будет. А будет ему хорошо — значит, и пятно не важно. И все будет вертеться вокруг этого розового пятна в ее жизни. В моменты жизни, когда обнажаться надо, а значит, обнажение приобретет еще большее значение…
Как и для артистки кабаре — она обнажаться полюбила только после случившегося с ней. До ожога ее не заставить было раздеться. Никогда она голой но квартире не гуляла — только туфли на каблуках чтобы. С ожогом же, после парочки бокалов шампанского, ее нетерпение одолевало — скорее стащить с себя все одежды. Ожог этот стал как вспомогательное подтверждение ее силы над мужчинами. Их у артистки, надо сказать, не уменьшилось после ожога. И вот она разгуливала перед ними голой — бокал в руке, — «тая в глазах злое торжество», а часто и не тая вовсе, а хохоча громко и безумно, будто говоря — вот я пьяная, с ожогом, а ты тут сидишь и никуда не уходишь. Будто доказывая, что с нею, и с плохой — а то, что ожог и пьяная плохо, никто возражать не станет, — он, мужчина, хочет быть. И зло, таким образом, побеждает, а не добро вовсе, что ей, видимо, и нравилось.
Синеаст с писателем вернулись с «рыбалки», и синеаст с кухни всех прогнал — занялся приготовлением особого какого-то блюда. А писатель, как младенец, был рад купленным ими рыбинам, будто сам наловил. Он со своей противной бабой на улицу ушел и стал с ней наперегонки пить сидр. А девушка еще и фотографировала писателя. Она вовсе не мечтала быть фотографом. Она, скорее, хотела быть музой фотографа. Но писатель ни хрена не понимал в устройстве фотоаппарата и вовсе не горел желанием вдохновляться своей противной бабой, а наоборот — с радостью позировал. И так и сяк, и в очках, и без.
Девушка хоть и снимала его, щелкала без остановки, в глубине души была обижена — чего это она должна этого азиатски не длинноногого писателя фотографировать. Она, правда, делала ему комплименты — «без очков ты похож на волка», это у них считалось комплиментом, потому что волка они держали за самого благородного и красивого, и еще потому что профессор какой-то американский, славист, назвал писателя «одиноким волком русской литературы», озверел там в Техасе, наверное, — на самом деле девушка была очень даже несчастна. И отпуск не такой, как хотела, и никто не фотографирует, и сексуальная неудовлетворенность переходит в злобу. Потому что она не была француженкой-куколкой, которая тихонечко в уголке переживает. Очень даже наоборот — ее тоже можно было бы назвать волком. Русской волчицей. И очень хорошо, что она в свое время не закончила высшие учебные заведения и не стала директрисой, завучем или даже начальницей прачечной. Подчиненным бы ее не поздоровилось. Она вовсе не была рада, что ее пригласили — не ее, во-первых, а писателя! — потому что она сама хотела приглашать, то есть быть главной, распоряжаться. Ох, она бы нараспоряжалась! Подъем! Завтрак! То есть — не завтракать!
Жена синеаста, хоть и француженка-куколка, но с характером, вот она и послала нашу девушку с Яблочком помогать своему синеасту. Они стали хлебные сухарики чесноком натирать. А в кастрюле булькало специальное рыбное блюдо. И у писателя в животе тоже булькало, хоть и на улице, в предчувствии поедания рыбин. Он уже воображал, как будет обсасывать рыбные косточки, обязательно попросит рыбью голову, и это будет даже ностальгически, потому что его мама тоже любила, и до сих пор наверняка любит, рыбьи кости поглодать. Но ничего этого не произошло!