Страница 14 из 16
И как подумаешь, что может быть, навек».
А вот уже открытое прощание с Фетом, который несколько месяцев, до лета, пока не окончит, наконец, студенческое поприще, будет жить на антресолях григорьевского дома: «Да – есть связи на жизнь и смерть. За минуту участия женственного этой мужески-благородной, этой гордой души, за несколько редких вечеров, когда мы оба бывали настр оены одинаково, – я благодарю Провидение больше, в тысячу раз больше, чем за всю мою жизнь.
Ему хотелось скрыть от меня слезу – но я ее видел.
Мы квиты – мы равны. Я и он – мы можем смело и гордо сознаться сами в себе, что никогда родные братья не любили так друг друга. Если я спас его для жизни и искусства – он спас меня еще более, для великой веры в душу человека».
Сам Фет тоже колоритно описывал отъезд Григорьева в своих воспоминаниях: «Сборы его были несложны, ограничиваясь едва ли не бельем и платьем, бывшим на нем в данную минуту, так как остальное было на руках Татьяны Андреевны, у которой нельзя было выпросить вещей в большом количестве, не возбудив подозрения. В минуту отъезда дилижанса мы пожали друг другу руки, и Аполлон вошел в экипаж. Когда дилижанс тронулся, я почувствовал себя как бы в опустелом городе. Это чувство сиротливой пустоты я донес с собою на григорьевские антресоли. Не буду описывать взрыва негодования со стороны Александра Ивановича и жалобного плача Татьяны Андреевны после моего объявления об отъезде сына. Только успокоившись несколько, на другой день они решились послать вслед за сыном слугу Ивана-Гегеля с платьем, туалетными вещами и несколькими сотнями рублей денег. При отъезде Аполлон сказал мне, у кого можно было искать его в Петербурге. Оказалось, что Аполлон по добродушной бесшабашности роздал множество книг из университетской библиотеки, которые мне пришлось не без хлопот возвращать на старое место».
И наконец, – последние строки «Листков из рукописи скитающегося софиста»: «Утро – со мной лихорадка. В пять часов меня не будет в Москве (…). Я доволен собою. Чуть не изменил себе, прощаясь с стариками; – но все кончено – передо мною мелькают лес да небо… Теперь 9 часов. Домашняя драма уже разыгрывается. Fatum опутало меня сетями – Fatum разрубило их».
Побеги Григорьева осуществлялись всегда в очень кризисные моменты его жизни, что лишний раз напоминает об удивительных компенсаторных способностях человеческого организма. Слепой развивает возможности других органов чувств, особенно слуховые и осязательных. Глухой опирается на зрение. А в нашем случае происходит «разрезание» пространственно-временного континуума и использование одной «половины» для компенсации ослабленной второй. Человек, прикованный болезнью к постели или заключенный в тюрьму, то есть лишенный свободы, заменяет эту недостачу временными развертками: прокручивает в уме «кинофильмы» о прошлой жизни, иногда занимается прогнозами о будущем своем существовании и т. д. И наоборот, временная застопоренность, духовный кризис, останавливающий развитие жизненное движение человека, может его привести к попыткам перемещаться в пространстве, чтобы сдвинуться с мертвой точки, чтобы новыми впечатлениями дать пищу замороженной душе… У Григорьева к такой временной заколоденности примешивались еще неприятные ореолы, характерные именно для данного места (рядом – любимая, выходящая замуж за другого, кредиторы требуют возврата долгов, родители лишают молодого человека бытовой свободы), поэтому побег означал еще надежду избавиться от тяжкого соседства.
В петербурге
Железная дорога Петербург – Москва тогда еще только строилась, нужно было пользоваться гужевым транспортом. Имевшие возможность ехать в своих экипажах или нанимать их у чужих людей, конечно, наслаждались относительным комфортом, хотя по булыжному шоссе, получавшему преимущество перед земляным проселком лишь при дождях, ехать было очень тряско, почему те, кто мог перенести поездку на зимнее время, предпочитали сани. Люди победнее отправлялись в путь в общем дилижансе. Это обширная карета с двумя скамейками у продольных стен с окошками; на каждой скамейке сидело по пять-шесть человек. Читать было при вибрации очень трудно, оставалось разговаривать с соседями, дремать, прикладываться к фляжке (спутник А. И. Герцена в одной из поездок не только сам постоянно прикладывался, но и от души угощал соседа, вежливо спрашивая, не желает ли он «практического», то есть водки; на стоянке Герцен отблагодарил его, как писал жене, «теоретическим», то есть хорошим вином).
В сороковых годах дилижанс шел между столицами трое суток, так что если Григорьев выехал из Москвы 27 февраля, то приехал в Петербург 1 марта 1844 года; не забудем, что это был високосный год, то есть с 29 февраля.
Не успел Григорьев прибыть в столицу, как он уже отправляет ректору Альфонскому просьбу о продлении отпуска еще на 14 дней (дата на прошении – 2 марта). Подождав еще около трех недель, он просит 21 марта выдать ему причитающееся жалованье за февраль и март (!) – и сообщает о Фете как своем доверенном лице.
А еще через несколько дней, в самом конце марта, уже просит о перемещении на службу «в хозяйственный департамент Министерства внутренних дел». Ректор согласился, попечитель тоже; видно Григорьев очень нравился графу Строганову, ибо тот предложил ректору Альфонскому известить департамент Министерства внутренних дел, что бывший студент в числе отличнейших кандидатов был представлен в 1842 году министру народного просвещения для разрешения ему прямо поступать на службу в ведение министерства.
Любопытно, что прежде чем отправить согласие в Петербург, канцелярия университета послала запрос в библиотеку: не имеет ли увольняемый Григорьев каких-либо казенных книг – и получила ответ «не имеет».
Странно, что прошение о хозяйственном департаменте Министерства внутренних дел не имело продолжения, несмотря на все положительные ответы; Григорьев почему-то оказался с 26 июня 1844 года служащим 2-го департамента Петербургской управы благочиния (есть документ), то есть городского полицейского управления. Но во всех следующих документах Григорьева будет ложная дата: якобы он поступил в Управу благочиния «канцелярским чиновником высшего оклада» 25 сентября 1843 года. Что означает этот почти годовой сдвиг влево? Случайная ошибка какого-то чиновника, о которой Григорьев умолчал, или же сознательное увеличение стажа службы в Петербурге с помощью взятки или каких-то служебных связей отца? Трудно сказать. Но лишний раз убеждаешься, что даже документам Министерства внутренних дел не следует доверять, а надо их проверять другими данными. Хорошо, что мы точно знаем, когда наш герой переехал из Москвы в Петербург.
Через полгода после реального поступления в Управу благочиния, в декабре 1844 года Григорьев переводится опять же «канцелярским чиновником высшего оклада» в 1-е отделение 5-го департамента Правительствующего Сената (этот департамент ведал уголовными делами), в марте 1845 года он и там получает повышение – место «младшего помощника секретаря». Как мог такой совершенно не пригодный к канцелярской работе человек получать повышения по службе?! Действовали связи отца? Или прекрасный аттестат первого кандидата Московского университета? Реально-то Григорьев никак не хотел трудиться на бюрократическом поприще; он ворчал, манкировал, мечтал, что будут изобретены машины, которые заменят нетворческий труд чиновника… Но жалованье-то он исправно получал.
Конечно, очень скоро его отлынивание от своих прямых обязанностей стало заметным начальству. Обер-прокурор того отделения, где служил Григорьев, подал министру юстиции, который ведал чиновниками Сената, рапорт от 21 июня 1845 года с сообщением, что младший помощник секретаря «постоянно называл себя к службе нерадивым и к должности являлся весьма редко, несмотря на многократные напоминания со стороны экзекутора, отзываясь притом каждый раз болезнию; но когда по распоряжению моему, был командирован доктор для освидетельствования его в состоянии здоровья, то не застал его дома». Колоритный рапорт. Мы привыкли уже к представлениям о деспотическом режиме Николая Палкина, но какая, однако была патриархальная простота в высшем чиновничьем учреждении России: можно было без всяких справок постоянно прогуливать часы работы!