Страница 7 из 13
Я до сих пор помню последний раз, когда Энтони вмешался в их перебранку. Они втроем стояли в кухне, а я смотрела из темной столовой. Когда папа начал кричать, я глубоко погрузила ногти в ладони. Он унизил Энтони, стал ему угрожать, потом обозвал педиком. Я посмотрела на раскрасневшееся лицо папы, потом – на дрожащую губу Энтони, после этого на маму, которая одной рукой обнимала Энтони, а другую протянула к мужу, не подпуская его ближе. Пошатываясь, на свинцовых ногах, я подошла к папе. Я слегка наклонилась, чтобы заглянуть ему прямо в глаза; папа сидел на кухонном стуле, который трещал под его ста шестьюдесятью килограммами, а я была выше и тяжелее любой другой девочки во втором классе. Мне казалось, что мои глаза горят. Я наклонилась к нему; наши лица оказались в нескольких дюймах друг от друга, едва не касаясь носами.
А потом я сказала, что ненавижу его, что он очень, очень плохой человек, и я не шучу. Мама взяла меня за плечи, но я наклонилась еще ближе, словно пытаясь раздавить его своей яростью. Я ругала его теми же словами, которыми он ругал Энтони и маму все восемь лет моей жизни, надеясь, что ему станет так же больно, как было им. Я даже не знала, что мои слова будут для него значить. Больше того, я даже не знала, каким хотела бы, чтобы он был, не знала, что вообще хочу от отца. Но потом я вспомнила сериалы «Полный дом» и «Маленький домик в прерии», отцов, которых я там видела, – Дэнни Таннера и Па Инголлса – защитников и кормильцев. И поняла, что мой отец – не тот и не другой.
Когда я закончила осыпать его всеми оскорблениями, которые смогла вспомнить, то заглянула папе в глаза, ожидая ответа. Я хотела, чтобы он сделал со мной то же, что и со всеми остальными. Я тяжело дышала ему в лицо, отходя от притока адреналина. Я была готова к чему угодно. Он закрыл глаза. Я снова стиснула зубы, словно напряжение мышц могло превратить мое лицо в твердый щит. Потом он открыл глаза; такого взгляда я предвидеть не могла. Мое сердце словно сдулось, как две недели тому назад, когда мальчишки в классе назвали меня жирной, а девчонки смотрели и смеялись.
В тот день мои одноклассники бегали на перемене по школьному двору, смеясь и перешептываясь. Я думала, что мальчишки просто шутили о нашей учительнице. Лишь после того, как ко мне подошла одна из девочек – ее дразнили за то, что она случайно пукнула на уроке физкультуры, – я поняла, что это как-то связано со мной. Она сказала – так же спокойно, как однажды напомнила, что я забыла вернуть ее розовый механический карандаш, – что мальчики хотят, чтобы я слезла с качелей, потому что они думают, что я такая жирная, что подо мной они сломаются. Несколько секунд я сидела неподвижно, ошеломленная. Мое лицо запылало, когда я поняла, что мне только что сказали; я оглядела площадку, отчаянно вспоминая какую-нибудь шутку, думая, что сказать, чтобы скрыть свою неловкость. А потом я увидела их: всех мальчишек и нескольких девчонок, стоявших под баскетбольным кольцом и смеявшихся надо мной. Смеявшихся из-за меня. Я опустила голову; на глазах выступили слезы, угрожая вырваться на свободу, на мои персиковые щеки. Я не могла не заметить, как черная резиновая сетка качелей врезается в мои бедра. Я сразу вспомнила, как мама перевязывает свиной окорок – белые веревочки точно также врезались в мясо. Я часто заморгала, надеясь смахнуть слезы ресницами. Поднять глаза я не решилась. Я боялась, что эта девочка все еще стоит рядом, наслаждаясь моим унижением. Или, хуже того, хочет сказать еще какую-нибудь гадость.
Все, что я сказала папе, достигло намеченной цели. Мои слова очень сильно его ранили. Когда он отвернулся и залпом опрокинул в себя банку пива, я возненавидела себя. Я ненавидела его за то, что он так меня разъярил. За то, что научил меня, что люди к тебе прислушиваются, только если на них наорешь, что словами можно не просто ранить, но и насыпать соли в открытую рану. Я ненавидела маму, пусть еще и сама этого не понимала, за то, что та позволила мне увидеть его ярость и выпустить на свободу мою собственную. Позволила мне поверить, пусть и на мгновение, что у меня есть власть, что мой ум может повзрослеть раньше, чем тело. Я злилась из-за того, что, пытаясь остановить бой, спровоцировала новую войну. Но больше всего меня бесило, что, пытаясь защитить нас всех от задиры, я сама превратилась в задиру.
Мама рассказывала, что до моего рождения он почти не пил. Через шесть лет после замужества и рождения моего брата мама принесла домой розовый сверток с растрепанными черными волосами, полными губами и малюсеньким носом. 25 января, в мой день рождения, он напился до беспамятства. Она тихо плакала, уткнувшись лицом в мою маленькую шейку. Той ночью она спала в комнате Энтони, а я лежала между ними. Утром мама открыла глаза и увидела, как Энтони приглаживает мои волосы и что-то шепчет в мое малюсенькое ушко. Она улыбнулась.
– Что ты говоришь сестренке? – спросила она.
– Что она может жить в моей комнате.
В ту среду, когда я услышала звук бьющегося стекла, я сидела в комнате Энтони, отчаянно пытаясь запихнуть Барби, одетую в свадебное платье, на переднее сидение ее «Шевроле Корвет». Мне почти час пришлось уговаривать Энтони, чтобы он все-таки разрешил мне провести свадьбу у него в комнате. Он сам сидел в другом конце комнаты и играл в «Сегу». Когда мне наконец удалось запихнуть всю ткань в машину, я положила Кена на капот и вытащила из упаковки карамельку с кремом. Я раскрыла обертку и отправила конфету в рот целиком, и тут послышался звон.
Я подпрыгнула, откусывая конфету; мои зубы застряли в вязкой карамели. Остальные конфеты рассыпались по полу.
– Мири! – крикнул папа.
Я услышала стук ее босых ног по дощатому полу. Энтони тут же вскочил.
– Андреа, пойдем, – выдохнул он, бросаясь к выходу.
Я неподвижно сидела на полу, прислушиваясь к происходящему снаружи. Я не могла ничего сделать – только жевать. Я разжевала весь липкий центр, и он растворился на языке. Если я достаточно сильно закрою глаза, я до сих пор могу вспомнить этот вкус. Помню, насколько обострены были мои чувства – каким богатым показался мне вкус карамели, каким потрясающе сладким оказался белый крем в середине. Именно в этот момент я впервые полюбила еду именно за то, что она помогла мне отключиться от мира.
– Андреа-а-а! Скорее! – крикнул Энтони.
Они уже добежали по подъездной дорожке до нашей белой «Тойоты» и поспешно усаживались в нее. Но я не могла – просто не могла – не собрать все карамельки. Я быстро, как могла, собрала рассыпанные конфеты и только после этого поднялась и выбежала из комнаты. Я засунула конфеты глубоко в карманы; целлофановые обертки захрустели, плотнее укладываясь в недрах моего джинсового комбинезона.
Добравшись до машины, я увидела сидевшего на переднем сидении папу; у него шла кровь. Энтони в ужасе уставился на пропитавшееся красным махровое полотенце. Мама едва дышала от страха. Крепко сжимая руль, она посмотрела на меня; я стояла, заглядывая в водительскую дверь.
Я забралась на заднее сидение рядом с Энтони. Тот сжал мой пухлый кулачок и притянул его к себе.
Папа был в ярости. В перерывах между руганью на маму и приступами боли он повернулся к нам с Энтони и сказал, что порезал руку о стеклянную дверь. Я кивнула, понимая, что вопросы лишь разозлят его еще больше. Когда мы доехали до больницы, когда-то желтое полотенце стало уже полностью красным и тяжелым от крови.
Мы сели в коридоре; две медсестры спешно увели папу за большие двойные двери. Мне было интересно, как они будут лечить его руку – может быть, наложат гипс, как моему однокласснику, который сломал руку, упав со шведской стенки? Я попыталась представить, что напишу на этом гипсе и каким цветом. Вскоре из-за дверей вышел врач и спросил, можно ли поговорить с мамой. Они отошли на несколько футов от места, где сидели мы с Энтони. Мама говорила тихо, но я все-таки услышала, как она рассказывает доктору, что папа пьет. Они ссорились, и он случайно пробил кулаком стеклянную дверь. Сглотнув, она продолжила: стекло рассекло ему предплечье по всей длине, судя по тому, как хлынула кровь, она подумала, что он задел вену, и…