Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 11



– Ах, ну да. – Кривая мучительная улыбка. – Я и забыла, для тебя ведь главное, что скажут, что подумают… А тебе не кажется, дорогой мой Олег, что мы вообще больше работаем на публику? Хорошая такая, красивая пара. Для всех…

– Слушай! – Теперь Олег рассердился всерьез. – Я тебя люблю! Ты меня – надеюсь – тоже! Какие еще, к черту…

– Да, но вот мы сейчас зайдем и будем до утра изображать типа нам так хорошо, типа счастье, тра-ля-ля. И для кого?… Терпеть не могу, когда что-то такое… ненастоящее для каких-то тупых приличий! Вот бывают же пустые… фальшивые… ну, там, не знаю…

Когда Никита, бестолково измазанный чьим-то губным перламутром, опять сунулся на лестницу и объявил, что без них не начинают конкурсы, – господи! конкурсы!.. – Ева назвала его Костей.

Кто есть кто, она так толком и не запомнила.

Таких разговоров, настоящих, на которые решится не каждая пара, у них больше не было – Бог миловал.

Через несколько месяцев – Лодыгино.

VII

Все здешние утра одинаковы. Проснувшись оттого, что замерзла – от спины Олега было мало толку, – Ева не сразу вспоминала, где они, и каждый раз по-новому озиралась в страшненькой комнате, в которой лампа на кокетливой косичке проводов. Здесь не спалось и не “валялось”: вставала сразу, занималась кастрюлями, пока парни сопели в молодые и сильные ноздри.

А сегодня она не просто встала раньше, но и был ее черед работать – “на цветах”.

Блажь какая: первый городской автобус, если верить расписанию, обещался быть в Лодыгине только через полчаса, а перед воротами кладбища уже выстроился десяток баб с венками и охапками. Они кутались, трогали косынки и пледы, и продавать-то это по-советски грубое великолепие было пока решительно некому. Арсений Иваныч, бессменный смотритель Западного, и сам не отдыхал, и спуску – никому…

В ряду незнакомок было не по себе, потому Ева очень, до улыбки обрадовалась бабе Маше и встала с ней. Это был треп ни о чем, с пересказами сериалов, пропущенных бабами за последние месяцы или годы. А воздух здесь все-таки – да, и эта прохлада утреннего леса пробирала до самой до крови. Дышалось и думалось легко, новая влюбленность жила в каждой клеточке.

Только теперь Ева на ощупь убедилась, до чего же дрянные, жесткие лепесты из ткани, до чего перехвачены скобой, чтобы составить целое с пластмассовым прутом. Теребила и отрывала нитки. Но больше всего потрясал раскрас. Ядерные цвета, непостижимо: оранжевые, розовые, желтые, казалось, и в темноте они будут гореть так же, лихорадить в глазах. Ни намека на живость, естественность: почему?

– О! Едет!

За поселком и правда тянул, задыхался в гору мотор, через минуту “ЛАЗ”, бурля и блямцая, развернулся на площади, замер. Бабоньки подобрались, подняли грубую ткань и пластмассу – букеты онкологической раскраски… Зря. Единственный пассажир утреннего рейса, парень, равнодушно скользнувший, зашагал к администрации, с ее слепыми окнами и джентльменским набором надгробий у входа.

– Баба Маша! Что… Вам плохо?!

Старушка внезапно до синяков вцепилась в Евину руку, вдруг пожелтевшая, с растаращенными глазами.

– Нет… Все хо… Все… Нет, мне по… показалось. Ох. Мне показалось, что…

И Ева все-таки выведала у бабули, что, точнее, кто ей примерещился. Внук. Тот самый, ага. “Я так боюсь, что он приедет. Боюсь и… жду”.

Девушка поразилась. Похоже, баба Маша и правда не догадывалась, что он никак не может приехать. Хотя бы потому, что должен быть… под арестом?

Старуха смотрела так, словно очнулась от долгого-долгого сна. Ну да. Это похоже на правду. Топор. Тюрьма.

Она долго бормотала, утирала слезки, а потом попросила Еву – “вы же скоро обратно поедете?” – узнать, где сидит внук и сколько ему дали. Имя-фамилию обещала на бумажке записать… Ева в потрясении: ведь и правда на днях уезжать! – боже, что же делать?… А старушка, видимо, прониклась к ней доверием и душевно так спросила:

– Доча, а правда, что ты теперь… ходишь с Костей? Мне Кузьмич рассказал…

И тут Ева запаниковала по-настоящему, вот говорят же – деревня, в одной хате чихни, в другой “будь здоров” скажут. Но неужели… Все Лодыгино?… Еще позавчера она себе признаться боялась!



Позавчера и был субботник, и состоялась эта сцена: треск спиртово прозрачных на солнце костерков, омовение тряпкой гранита, хранящего зимний холод; поцелуй; Олег с совершенно беспомощным взглядом… Когда его увели, Ева и Костя остались вдвоем, и это молчание, с напряженно скошенными глазами, было тяжелей надгробных плит.

Она еще пыталась машинально, то и дело окуная тряпку, вроде бы продолжать работу, невидяще – по невидящим лицам.

– А я подонок, – расплылся Костя в странной кривой улыбке, почти оскалился. – Я отбиваю девушку у друга. Который плюс ко всему приехал ко мне… Да-а… Ну я молоде-ец… – Он со злостью припечатал ладонью по мрамору и еще.

– Что – “отбиваю”! – Она почти завизжала, полились слезы, тряпку бросила. – Я что – мебель?! Шкаф? Кровать?… Можно отбивать, не отбивать, а саму меня никто не спрашивает, да?

О работе не могло быть и речи; Костя рвался в поселок, чтобы объяснить все Олегу; господи, за что это… Они так и ушли, донесли инструменты до асфальта и побросали с пустым звоном. Субботник между тем кипел. Костры весело жрали каких-то кошек, палки, тряпки, протезно страшный поролон… Пахло дымом, весной, пьянством, и все счастливо подставляли себя солнышку. Лишь Ева и Костя шли с похоронными лицами, не чувствуя ничего, как чужие, как насморочные. Странно, что вездесущий Арсений Иванович не возник у них на пути и никто не пресек этого горького дезертирства. Тут и там в прошлогоднем мусоре маячили пожеванные и выхолощенные ушедшей зимой, но все ж еще кричащие дикими красками тряпичные цветки.

Но и в доме никого не было. Костя рассеянно огляделся, в кухне налил себе прохладной воды из банки, заглотал – с жадностью, с кадыком.

После чего заговорил, болезненно заикаясь: что он свинья, что с друзьями так не поступают и им надо “все это” сейчас же прекращать – все, что только начиналось…

– Я не хочу ничего понимать!!! – заорала Ева. – Какого черта! Я тебя уже люблю, а ты, оказывается, ах – “девушка друга”, ах – “нельзя”… Тряпка! Господи, какая же я дура…

– Прекрати!

– Ты меня и не любишь, да? Так… подвернулась… Ну? Не слышу!

Вид у Кости был такой, что еще слово – или врежет, или… Он задыхался. Пораскрывал, позакрывал рот, рухнул на койку. Затих.

Солнце жарило обои, припечатало целой плитой и выжигало с величайшим, как китайская пытка, терпением.

Они молчали минут пятнадцать. Потом Ева подошла, склонилась к неподвижной спине.

– Прости. Я сорвалась. Я не должна была…

– Это ты меня прости. Я несу всякую чушь. Ты права: я тебя люблю, а на все остальное – плевать.

Так и просидели до самых до сумерек, не обнявшись победно (как можно было), а горько, сутуло, не меняя поз…

Ребят все не было, куда они могли деться – неизвестно, и Костя уже паниковал: уехали в город?! Ева в полуобмороке: как, бросить ее в Лодыгине!.. За окном разводило чернила и было ирреально синё, как в кино, в фальшивых – через светофильтры сделанных – ночных сценах.

Не уехали. Пришли. Приползли на бровях. Электричество еще горело (почти одиннадцать), и можно было любоваться этими вдрызг пьяными мордами. Очень напряженный, внутрь себя взгляд Олега, а губы его крепились, как будто он хотел, но запрещал себе что-то важное. Спотыкающихся, развели по кроватям, и потянулась кислая алкогольная ночь, со вздохами и не очень полной болотистой тьмой.

…Как это всегда бывает, Олег очнулся чуть свет – осознал себя очнувшимся – и все утро лежал сосредоточенно, с открытыми глазами, выплывал из бреда. А вот обычного похмелья – не было! Укол ярости так освежал…

Проснувшись, Ева даже вздрогнула – лежал рядом и смотрел, как крокодил.

– Ты что?

– Ничего. Удивляюсь, что ты здесь. – Олег не утруждал себя шепотом. – Не у Костярина в койке, я имею в виду.