Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 87



Когда Сверчевского публично спросили: откуда началось обновление Войска Польского? — ответ прозвучал моментально и неожиданно: от Мадрида. Развивая эту мысль, он написал статью «Возрождение Войска Польского началось под Мадридом».

…Жил он, разрываясь между домом в Варшаве и домом в Лодзи, не свободный от дум о московском доме.

Разгранлинии проведены четко. Варшава — огромный кабинет в Министерстве на Аллее Неподлеглости, нежилая квартира на Кленовой с казенной мебелью и изнывавшим от безделья Яном Моляревичем. Лодзь — это Влада. Москва — Шора и дочери.

Но разгранлинии хороши на карте.

Анна Васильевна, наезжая в Варшаву, видела: жизнь на Кленовой не налажена, Моляревич просыпается, чтобы отобедать в молочном баре, на пианино — давно не включавшаяся электрическая плитка. Но видела она и то, что Карл не слишком нуждается в этом доме.

Он сказал:

— Дочери должны жить там, где родились.

Она подтвердила:

— Человек должен жить там, где он родился.

Карл родился в Варшаве, Нюра — в Москве. Разговор оборвался.

Он хотел рассказать о Владе, о ребенке, которого они ждут.

Нюра бросила взгляд, исключающий объяснения. Она знала о лодзинской квартире. Молчала мужественно и гордо. Карл молчал пришибленно, виновато. Молчаливое отчуждение царило в доме на Кленовой.

Анна Васильевна уезжала. Электроплитка по–прежнему украшала пианино.

Когда совершали налет приятели, сослуживцы, Сверчевский будил Моляревича. Тот сонно загибал пальцы.

— Мы имеем полбутылки водки, лук, черный хлеб…

И останавливался в глубокой задумчивости.

— Где–то лежит колбаса. Да, вчера я принес рис из молочного бара. Ты съел?

(В день победы они выпили на брудершафт.)

— Это все? — удивлялся Сверчевский.

— Страна переживает трудности восстановительного этапа…

Под напором Сверчевского Ян посещал общеобразовательные курсы. Изредка.

Отсутствие припасов в доме объяснялось, однако, не нерадивостью Моляревича. По распоряжению Сверчевского вице–министерский паек почти целиком раздавался живущим по соседству инвалидам. Эту свою обязанность Ян исполнял исправно и огласке не предавал. Диалог о черном хлебе и луке исполнялся для публики.

— Ты, как всегда, прав, Янек. Помой, пожалуйста, тарелки и нарежь хлеб…

А в Лодзи, на Бруковой, 29, покой и умиротворение. Тихие, чистые комнаты, стол, на котором будет помидоровый суп — многолетняя мечта, о которой он не заикался Владе. Но Влада знала. Она знала про него почти все — высказанное и обойденное молчанием.

В Лодзь он приезжал в субботу, да еще раз–другой на неделе.

Лодзь — новая его жизнь и продолжение давней дружбы с домбровчаками.

С того дня, как Оверчевский встретил в Сельцах домбровчаков, он уверился: ближе и дороже у него никого нет.

Не слишком жаловавший собрания и слеты, до которых была охоча послевоенная Польша, он не пропускал ни единой встречи ветеранов Испании, будь то торжественное заседание или скромная вечеринка у кого–нибудь на квартире. В 1946 году возглавил польскую делегацию на слете участников испанской войны, созванном в Белграде. Значок домбровчаков носил над орденскими планками.

«Солдата свободы» — газету польских волонтеров в Испании — редактировал львовский коммунист, доктор философии, ученый–химик, полиглот Мечислав Шлеен.

Кругленького, лысоватого, близоруко–очкастого Шлеена в Сельцах Сверчевский учил носить офицерский ремень. Не под хлястиком, не на хлястике, чуть выше.

— Мне повезло, Метек, есть область, в которой я сильнее тебя.



Шлеен, по–девичьи конфузясь, заливался краской и пытался скрыть от генерала прожженный бок шинели.

Близорукий, недотепистый Шлеен и в Испания и на этой войне лез в огонь, сохраняя самообладание и боясь лишь попасться на глаза генералу. Сверчевский строго-настрого наказал ему не соваться под обстрел.

— Ты образованный человек и обязан помнить: Наполеон в африканском походе при малейшей опасности давал команду: ослов и ученых в середину…

Прежде он его ценил, теперь, в Лодзи, где Шлеен, так и не научившийся носить шинель, возглавлял офицерскую политическую школу, проникся любовью. Не переставал восхищаться: мне бы такие знания, такую доброту, такую голову. Армейская неумелость, которую он никому не прощал, на этот раз вызывала умиление. И житейская беспомощность Шлеена, и рассеянность, и бессребреничество, и даже отсутствие чувства юмора (услышав анекдот, Шлеен, без всякой улыбки, недоумевал: это нелогично). Разве что о Максе Сверчевский пекся когда–то так, как сейчас о Метеке («Ты должен носить теплый свитер», «Заказал для тебя новые сапоги», «Записал тебя к профессору–эндокринологу, пора заняться твоей базедовой»).

С Метеком он делился и служебными заботами и семейными. Добряга Шлеен не принадлежал к друзьям поддакивающим. Лгать он не умел, субординационного трепета не ведал и, случалось, осаживал Сверчевского. Мягко, словно извиняясь.

…Это был счастливейший лодзинский вечер. Он с Владой, Метек с Зосей, приехавший из Варшавы Гюбнер.

— Так, — поднялся Сверчевский, — Метек — трезвенник, Владе нельзя, Юлек…

Он с сомнением покосился на Гюбнера.

— Рюмку… Учитывая воинские заслуги… О, прости меня, Зося, но на тебя ляжет главная нагрузка. Творческая. А на меня — эта.

Он щелкнул пальцем по бутылке. Он был в ударе. Оп что–то затевал.

— Мы пьем за Испанию. Полковник Гюбнер, песню. Какую? Чему тебя учили в университетах, в академиях?.. Мне не нужна твоя эрудиция. Мне нужен твой хваленый голос… «Астурия».

Нехитрый мотив Гюбнер помнил верно, но забыл слова.

— Зося, — не унимался Сверчевский, — ты же знаешь испанский. Переведи. Пусть в Польше поют «Астурию».

— Поможешь?

— Буду подпевать.

Астурия — единственная земля на свете.

Астурия — земля моей молодости.

Не свистел он и не подпевал.

А испанская песня, становясь польской, пела о парне, который обещает вернуться, если не погибнет, сорвать влажный от росы цветок и отдать той, что вденет его в свои черные волосы…

Он осторожно гладил белые волосы Влады.

Из письма К. Сверчевского [99]:

«Влада моя!

Сегодняшний день завершает два неразрывных минувших года. По–всякому жилось нам это время. Иногда вместе, чаще — врозь. Долгие месяцы счастья — нередкие сомнения; постоянная жажда встречи и укоры совести, чувство непреходящей благодарности и чувство вины перед Тобой…

Что означает эта годовщина? Свяжет ли наше двухлетие еще прочнее нас с тобой или станет предвестием близящихся ссор, неприязни и охлаждения?..

Сегодня такой торжественный день, мне так хочется провести этот наш праздник вместе. Но только без слов. Слова не в силах передать глубину чувств, передать желания, возникающие в моем сердце, которое уже принадлежит не мне…

Светает, за окном спит чужой, незнакомый город. Безмерное пространство разделяет нас. Но вы настолько во мне, что достаточно прикрыть глаза, чтобы почувствовать вас рядом.

Влада, любимая! До чего же хочется увидеть Тебя, поговорить с сыночком. Он уже, наверное, вырос, сидит, узнает Тебя. Как он меня встретит? Удивится, широко откроет глазенки и… отвернется? А, может, если ты рассказываешь ему об отце, сразу меня узнает и поздоровается? Как мне его не хватает — моей единственной в мире надежды. И тебя нет.

Без Тебя мне плохо все дни, особенно сегодня. Оттого–то и набегают воспоминания, всплывает недавнее прошлое, обостряются тоска и боль. Так что не удивляйся, что я начинаю вспоминать. Ведь сегодня наш, только наш день.

Знакомо ли тебе небывалое ощущение, которое приносит солнечный свет? Представь себе позднюю осень. Нескончаемые серые, нудные, слякотные дни. Они ползут, словно черепахи, ложатся на сердце камнем, и такая печаль в душе, что берет отчаяние.

Вдруг неожиданность — солнечное утро… Ты просыпаешься, протираешь глаза и встаешь другим человеком — свежим, отдохнувшим, жаждущим жизни. Скорей на солнце! Посмотри, как преобразился мир… Стал светлым, теплым, радостным. Ты и сам начинаешь все воспринимать по–другому, забыв про вчерашнюю слякоть… Одного солнечного дня достаточно, чтобы потом пережить осеннее ненастье и зимние вьюги.