Страница 73 из 87
Сверчевский понимал: передислокации непосредственно касаются заключительного этапа войны. Но рад был услышать это от командующего 1‑м Белорусским фронтом маршала Жукова в первых числах марта, накануне переброски армии в район Чарникува.
Жуков, как обычно, начал без предисловий, не удостоив ответом приветственное «здравия желаю». Но был настроен дружелюбно.
— Вам к лицу польский мундир.
Сверчевский видел, как постарел Жуков за два с небольшим года: отяжелела челюсть, глубже ушла складка, разделяющая подбородок, поседели редкие волосы.
Благодушного расположения хватило лишь на первые фразы. Не вызвали ли последние победы легкого кружения командирских голов? Неприятель еще силен. Сосредоточивает значительные силы в Восточной Померании. Группировка «Висла» готовит контрудар.
— Сами определяйте смысл и значение предстоящего марша.
— Первая армия воюет, вторая марширует, — невесело отшутился Сверчевский.
Маршал обогнул двухтумбовый дубовый стол и заглянул Сверчевскому в глаза. Они были почти одного роста. Взгляд сверху давался ему не благодаря двум или трем лишним сантиметрам. Даже не благодаря посту. Он больше и лучше знал эту войну.
— Когда в кино будут показывать битвы, залпы, баталистику, мы с вами постараемся не забыть, что иной умело осуществленный марш — как снег на голову противника, дорого стоит… Генералы, правда, обижаются: за бой дают ордена, за марш — выговора…
Во второй половине марта армия Сверчевского, преодолев маршрут Варшава — Лодзь — Познань, прибыла в Гожув Велькопольский (тогда — Ляндсберг). После чего поступил приказ о переподчинении 1‑му Украинскому фронту и о сосредоточении в районе к северу от Вроцлава. Это был последний форсированный марш по раскисшим дорогам и без дорог. Без достаточного транспорта, с горючим на исходе… Едва успевали перевести приказ штаба фронта с русского на польский, следовал новый приказ. Едва связисты успевали размотать катушки, приходилось сматывать.
И все–таки весенняя распутица — не осенняя. Первые капли — не зарядивший в октябре дождь.
В бивачной жизни, где долог переход и короток привал, Сверчевский заново открывал свои полки и дивизии, солдат, с которыми — на том стоял — пойдет в наступление. И, быть может, с марша, прямо с марша.
Он распекал армейское квартирмейстерство, не давал спуску штабникам, случалось, вступал в спор с тылами фронта. Постоянно думал о солдате, убежденный: солдату решать исход войны. (Бой может выиграть генерал.) И еще помнил, сколько утрат позади у каждого, с каким грузом каждому вступать в битву.
Он не подстраивался под солдат, присаживаясь к ним. То — его стихия. Однако греб к тому берегу, который сам намечал.
— Да, хороша, хороша, — нахваливает он едва различимые контуры любительской фотографии. — С певестой тебе повезло.
— А ты покажи. Двойняшки? Счастье привалило…
Вдруг: откуда он знает эти падающие на плечи волосы, эти раскосые глаза, короткий — ноздрями вперед — смешной нос?
— Сказочные локоны, — Сверчевский вглядывается в снимок.
— Обывателе [80] генерале! — восклицает подпоручик в очках, в ботинках с обмотками. — Белые, мягкие. Лен.
Сверчевский возвращает фотографию. Эва–белая. Была еще и Эва–черная.
Подпоручик снимает очки, протирает о рукав шинели.
Они, студенты Краковского университета, полюбили друг друга. Какая любовь!.. Оба придерживались «левицы». Эва шагнула дальше — к коммунистам. Он сочувствовал, давал деньги МОПРу. Она не втягивала его в свой партийный круг. Случись что–нибудь — у ребенка должен быть отец. Да, у них дивная дочка. Вылитая мать.
На ладони у Сверчевского новая фотография: Эва с мужем (в франтовато–побеДном мужчине с галстуком–бабочкой не сразу разглядишь небритого очкастого подпоручика).
Вдруг молодая жена надумала ехать учиться в Москву.
— Она, обывателе генерале, не по–женски независимая.
«Положим, зависимая. Эх, Эва, Эвуня–белая, не полагалось сообщать, даже любимому мужу, что едешь в Москву. Тем более ехала ты в школу…»
— Жена, — подпоручик ушел в воспоминания, — вернулась осенью тридцать шестого.
«Последний польский выпуск, незадолго до его отъезда в Испанию…»
Вернулась серьезная, суровая — и с головой в партийные дела. Почему–то не рассказывала о Москве.
«Этого еще недоставало…»
Подпоручик, тогда краковский адвокат, бесконечно уважал свою Эву и не докучал расспросами.
В тридцать девятом будущий подпоручик отправился погостить к родне в Перемышль. Эва с дочкой осталась в Кракове. Война. Он — в Советском Союзе. Она — в оккупированной Польше… Краков уже освобожден; он шлет письма во все концы. Но никаких следов жены и дочери.
— Обывателе генерале, я адресовался в Краковскую Раду, в воеводство. Неужели не могут разыскать?
«Дочку ты разыщешь, а жену…»
— Разыщут, обязательно разыщут.
В августе прошлого года Сверчевского, извиняясь, просили зайти в информацию. У человека, с которым желательно ему встретиться, прострелена нога.
Узнал он его сразу:
— Томаш!
— Товарищ Вальтер!
Подсел на низкую тахту, гладил седую голову тридцатилетнего Томаша. Слушал.
Они составляли тройку: Томаш, Эва–белая и Эва–четь ная. Потом, в Кракове, в Жешуве прибавились новые. Война дала пополнение. Вместе с пополнением — провокатора. В сорок третьем арестованных казнили. Томаш успел в канун ареста скрыться в лесу…
— …Вы правда, обывателе генерале, разделяете мои надежды?
— Правда, друг, правда.
— Приглашаю в гости. Будет приятно познакомить вас с женой.
Ложь во спасение? Слишком невинно для громкого: ложь. Не голубоглазое он дитя, чуть что — терзаемое уколами совести. И не рефлектирующий интеллигент. Генерал, по необходимости политик и пропагандист. Ему смешон товарищ, о котором когда–то довелось рассказывать Альфреду Лямпе. Нетерпимый атеист, романтик. Лично он, Сверчевский, запросто подает команду «К молитве».
Однажды неожиданно для всех и для самого себя поцеловал хоругвь, которую скрывали от немцев. Поцеловал, воздавая должное людям, прятавшим католическую хоругвь и советских пленных, рисковавшим собой. Поцеловал — и губы не пойдут волдырями. Этот пуританский романтизм вот где у него. Но не от того усталость. Не от детски невинной лжи во спасение. И не от необходимости кого–то драить, распекать, чихвостить, кому–то давать дрозда.
Он устал быть постоянно бодрым.
Не настолько, однако, чтобы разрешить себе, человеку настроений, дурное расположение духа. По крайней мере, на людях. «Посему, когда вы, мои солдаты, подофицеры, офицеры, видите меня веселым, бодрым, не воображайте, будто я играю».
— Сейчас я расскажу вам (это солдатам на обеденном привале) про мою вчерашнюю встречу с ксендзом.
Ксендз ждет у околицы, приглашает генерала под свой кров: что бог послал. Послал не густо, но и не скудно.
Все чинно, церемонно. Прислуживает скромница–экономка.
Я — пану ксендзу: «У пана губа не дура». Он — мне: «Бывали и получше». Я — ему: «Не сомневаюсь». Он кричит экономке: «Марыся, бимбер». Хорош первач. У «помидора» [81] губа не дура…
Католическая Польша охоча до анекдотов про ксендзов. Он это понимал и бил без промаха.
Вечером в полевой командирской столовой он рассказывал офицерам другую историю:
— Недавно вышел из лесу партизанский отряд. Не АК, не АЛ, не Батальоны Хлопские, — сам по себе. Командир в летах, полковник. Фамилия, разумеется, с потолка. Он — мне: «Слышал, господин генерал из–под Жушува?» Откуда слышал, бог ведает. Чего про меня не плетут… «Да, — говорю, — из тех мест, именьице небольшое». Он улыбается, усы топорщит: «Соседи. У меня тоже именье в Жухнувском воеводстве. Странно, что не встречались». Я — ему: «Ничего странного, я почти всегда путешествовал». У него губы к ушам: «Далеко изволил господин генерал путешествовать?» — «По разным заграницам». Он — мне: «Не был ли господин генерал в тридцатом или двадцать девятом году в Смоленске? Путешествуя попросту?» У меня — глаза на лоб. В то время, дорогие коллеги, я служил в Смоленске, в штабе округа. Смотрю я на господина полковника: усы закручены, шинель прожжена, у конфедератки угол пулей срезан. «Не был ли господин полковник тогда майором, не служил ли он в Белостоке…» Хохотали мы — аж стены ходуном ходили… Сейчас обывателе полковник работает в разведотделе нашей первой армии. Генерал Йоплавский на него не нарадуется…