Страница 70 из 87
— Збышек, одни говорят про АК — герои, патриоты, другие — фашистские подонки. Что ты думаешь?
— Я рядовой солдат партии.
— Мы добиваемся, чтоб и солдатский котелок варил… Я не был в Польше тридцать лет. Прости, двадцать девять. Хочу понять.
— Когда есть партийная установка, самодеятельность не нужна. Я — солдат.
— Ты не солдат, ты…
Он грохнул кулаком по заваленному бумагами столу. В бешенстве оттолкнул кресло. Спохватившись, взял себя в руки.
— Извини, Збышек. Я нагрубил. Прости…
Инструктор достал из широченных брюк кисет, сложенную гармошкой газету, желтыми пальцами курильщика оторвал лоскуток, свернул козью ножку и, не испросив разрешения, затянулся махрой.
— Солдаты партии, уважаемый товарищ Кароль, тем отличаются от рядовых войска, что им не обязательно носить в ранце маршальский жезл. Лучше не носить… Я тебя прощаю. В АК, вероятно, имеются и герои и сволочи. Сволочи наверху, герои в «Кедыве» [71]. Партия разберется.
Он снова затянулся, встал и, не прощаясь, удалился.
8 августа 1944 года Сверчевского назначили командующим 2‑й армией Войска Польского, формируемой в Люблине.
Древний Люблин кипел. Пыль от автомашин, конных обозов, танков оседала на листве каштанов и вековых лип. Литовская площадь неутомимо митинговала. Боковыми улочками, опасливо прижимаясь к тротуарам, серо–зеленые колонны пленных обтекали бурлящую площадь.
На окраине из Замка Любельского, отороченного каменным кружевом башенок, бойцы в противогазах выносили трупы (уничтожить заложников гестаповцы успели, зарыть — не хватило времени) и опускали в свежевырытые могилы. В тенистом переулке танкисты заправляли машины, не обращая внимания на аршинные буквы лозунга, украшавшего забор: «Большевизм — наш враг! На бой с большевизмом!»
Под штаб второй армии отвели здание, недавно принадлежавшее гестапо. Обособленные комнаты, забранные решетками окна.
Сверчевский наотрез отказался разместить там штаб. Брезгливость? Да. Но и политическая целесообразность. В штаб армии люди должны приходить с открытым сердцем. Пусть и с сомнениями. Тот, кто зовет поляков на бой с большевизмом, не преминет воспользоваться и этим: штаб народной армии принял по наследству помещение гестапо.
Давно, чуть не четверть века назад, случай свел его с молодым люблинцем. Кажется, если память не изменяет, тот упоминал какой–то популярный ресторан на улице Краковское предместье.
На Краковском предместье, доложили ему, ресторан Рутковского. Первый этаж — обеденные залы, второй — биллиардная.
— Устраивает, — решил Сверчевский. — Оставим пану Рутковскому — не обидится — один зал. Все остальное — под штаб. Биллиардные столы сдвинуть к стене. Шары будем гонять после войны…
Много раз он автоматически произносил: «после войны», «будущая Польша». Но лишь в Люблине подумал о послевоенном будущем как о реальности. Подумал с волнением, радостью, тревогой…
— Позвольте, товарищ генерал?
Вошел бледный, гладко причесанный, вечно кашляющий офицер Службы информации [72]. В тридцать девятом он удрал из варшавской тюрьмы, чтобы воевать за Варшаву.
— Что у тебя, Анджей?
Ночью обстрелян грузовик с солдатами, двое ранено. На заведомо разминированной окраинной улице взорвалась противотанковая мипа: убиты ездовой и лошадь. По городу расклеены враждебные листовки, на заборах снова: «Большевизм — наш враг!» Задержаны трое подозрительных.
— Подозрительные — твоя печаль, Анджей. Меня интересуют виновные. Найти из–под земли…
Вот откуда шла тревога за будущее.
Пристроив в лузу пепельницу, он взгромоздился на биллиардный стол. Закурил.
Нужно сильное войско, твердая рука.
Презрительно улыбнулся, адресовав презрение самому себе. Образец генеральского мышления: армия — панацея от всех бед.
Если люди разных партий, взглядов, религий, неодинакового происхождения и достатка способны сражаться под общим знаменем с пястовским орлом, с одинаковым волнением слушать мазурку Домбровского [73], то, горько наученные уроками разобщения, многие грядущие проблемы они решат более мудро, менее мучительно. Однако в чудеса он не верит.
В масштабах своей армии он, командующий, определяет политическую линию. Не стопроцентно. Но свои девяносто намерен использовать до последнего. Чуть–чуть приструнить тех, кто ничего не хочет слышать, кроме: аковцы — прислужники оккупантов. В АК и впрямь каждой твари по паре…
К лондонским эмигрантским деятелям и аковский генерал Домброва не питает симпатии. Но не желает пожимать и «руку Москвы».
— Но мою–то вы пожали, господин генерал, — заметил Сверчевский.
— Во–первых, господин генерал, — Домброва разгладил красно–белую повязк [74], — я получил хорошее воспитание. Во–вторых, у вас чисто варшавское произношение…
Домброва выдержал паузу. Сверчевский смотрел ему прямо в глаза.
— В-третьих, питаю робкую надежду, что ваша рука не запятнана польской кровью.
— Мы с вами, господин генерал, заслужили воинские звания не на спортивных стадионах.
— У всякой армии, — возразил Домброва, — свои принципы и методы. В Армии Крайовой, например, каждый волен думать, что хочет.
— Такая армия небоеспособна.
— Разница взглядов не мешает одинаково любить мать–отчизну.
— Но снижает боеспособность.
— Чем–то приходится жертвовать. Война не исключает компромиссов. Наша беседа — тоже компромисс. Каждый прикидывает, глядя на собеседника, кого в нем больше — врага или друга? Не так ли?
Вспоминая беседу, Сверчевский размышлял: необходим водораздел между аковцами и аковцами. Между рядовыми и командованием. Между командованием, находящимся в Польше, и тем, что сидит в Лондоне. Между АКиНСЗ, ЗВЗ [75]…
Поэтому, дорогие мои коллеги из культпросветуправления, из информации, я намерен беседовать с каждым польским офицером, который пришел из лесу, с хуторов, далеких фольварков, со всяким, кто воевал или отсиживался, ожидая своего часа. Кто, повинуясь оккупационной привычке, предпочтет прийти ночью, назовет вымышленную фамилию, слегендирует биографию…
Я ценю выпускников советских офицерских училищ, где готовят поляков — командиров пехотных, танковых, артиллерийских, авиационных подразделений. Вижу, сколько делают для нас советские офицеры [76]. Но нужны командиры полков, дивизий, корпусов. Крайне желательно, чтобы они говорили по–польски, не заглядывая в карманный разговорник.
В пропахшем нафталином мундире с погонами майора, с крестьянской торбой пришел Михал Касея.
Генерал разглядывал гладко выбритого, коротко остриженного майора, утратившего армейскую стать. Майор, не выказывая робости, разглядывал генерала, вид и имя которого ему ничего не говорили. Касею смутила необычность штаба, стулья, сваленные в кучу. Еще больше — первые вопросы генерала: сын, жена, где перемогались в годы оккупации?
Касея ждал расспросов о прежней службе. А тут — о семье.
Он рассказал, что сын работает на мельнице, жена — в конторе. Сам же, подобно многим польским офицерам, жил под чужим именем, по подложным документам. С партизанами связи не имел. В тридцать девятом командовал батальоном.
Вопроса: почему не партизанил? — не последовало.
Зато к кампании тридцать девятого года генерал непрестанно возвращался.
— Из крупнокалиберного пулемета по «юнкерсам»? Не от хорошей жизни.
— Да, — подтвердил, словно винясь, Касея, — не от хорошей. Мало зениток. Мало истребителей.
Следующий вопрос застиг Касею врасплох: какие офицеры лучше — служившие в австро–венгерской или в старой русской армии?
Те, что из австро–венгерской, пожалуй, уместнее на штабных должностях, из русской — на строевых.
Сверчевский возбужденно потер руки.
— Так и предполагал.
Теперь вопросы обрушивались со стремительностью водопада, и мужицки обстоятельный Касея едва успевал собраться с мыслями.
Почему в тридцать девятом был слабый приток добровольцев? Скоротечность кампании? А сейчас? Куда прибились бывшие подхорунжие? В деревню, в ремесло. Пойдут ли к нам? Где скрываются бывшие офицеры? Конспирация, третьего не знают? Снова: пойдут к нам? Снова: поверят — пойдут. Трудно убедить? Нелегко–Иногда Сверчевский что–то записывал, пристроив блокнот на биллиардном сукне. И опять: вопрос — ответ, вопрос — ответ.