Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 10



В городе развелось такое количество бандитских отрядов, группировок и полувоенных подразделений, что поиск конкретных лиц представлялся делом почти безнадежным.

— Кто не любит электрический свет? Вампиры, по-твоему, не любят электрический свет? — кричал пьяный Вересаев в печальные большие глаза Лизы, внимающей ему не без некоторого восторга. — Это все, господа и дамы, кремлевская пропаганда! Они его просто обожают! В нем только и ходят.

— И почему же это? — спрашивала она, удивленно глядя на Колю.

— Очень просто объяснить почему! Лампа ведь чья? Ильича. А Ильич кто, по-твоему?

— Кто?! — удивлялась Слава Кисева.

— А ты съезди в Москву, милая, съезди! Зайди в Мавзолей и посмотри, кто он и что! — торжествующе отвечал Коля. — Электрический свет — вещь по-ленински страшная, хотя и притягательная. Современному кровососу без нее никуда! Поэтому, кстати, мы живем тут при свечах! Все-таки профессор — он и есть профессор! Знает, какой свет людям полезен в последние времена…

Жизнь менялась. Надежды на скорое окончание войны уходили в прошлое. В прошлом остались старые привычки и предрассудки. «Пятый Рим» сплотил свои ряды. Коля занял профессорскую спальню. Сократ переселился в кабинет. Даже Слава после ограбления иногда стала оставаться ночевать в комнате Лизы.

Жизнь была страшна, но, тем не менее, чудесна. За ужином Гредис с Вересаевым приступали к анализу и обобщениям. Сидя в кресле, глядя друг на друга сквозь пламя свечи и дым дешевых сигарет, напропалую врали, чувствуя восторг и свободу пьяного слова. Лиза рисовала, периодически вздрагивала от близких разрывов и слушала этот треп с таким вниманием, будто в нем и впрямь имелся некий высший смысл.

Гредис говорил о мире, о людях, об истории. Часами медитировал вслух, читал стихи, пытался музицировать на старом рояле. Вплетал в рассказы то, что считал нужным, объявлял бывшее не бывшим, преувеличивал и преуменьшал всласть. Он говорил так, будто творил историю заново. Вересаев в меру сил тоже участвовал в создании новой картины мира. Отчаянно спорил, дополнял и порой увлекал Сократа за собой.

Во вторую военную весну Лиза много каталась на велосипеде, если позволяла погода. Нажимала на педали, всматриваясь в открывающееся пространство. Плакала от радости, нашептывая строчки любимых стихов. Плывут облака отдыхать после знойного дня. Стремительных птиц улетела последняя стая. Гляжу в терриконы, терриконы глядят на меня. И долго глядим мы, друг другу не надоедая.

Помогала Сократу в бане. Много рисовала. Раньше это были симметричные абстракции, напоминающие тесты Роршаха. Но в последнее время профессор с неприятным удивлением стал замечать в ее рисунках обильный укроп и жуков, по всей видимости, колорадских. Его неприятно смущал этот факт, заставлял вспоминать предсмертный разговор с Каролиной и противоречащие здравому смыслу утверждения Вересаева.

Но даже если не принимать их во внимание, Гредис не мог взять в толк, как уживались в воображении Лизы элегантный, изысканно-мистический Anéthum и Leptinotarsa decemlineata, пожиратель паслена и табака, перца, картофеля и томатов? Как ни крути, исключительно разные существа. Только и общего, что домен «Эукариоты».

Один — выходец из малой Азии, Гималаев, Северной Африки, Ирана. Второй — безлошадный кабальеро, сперва перебравшийся в Штаты, а затем отправившийся навстречу декадансу в вечно гибнущую Европу в трюме с гнилым картофелем, дурным виски и китовым жиром…



Прорисовав всю ночь до утра, в каком-то полусонном трансе девушка смотрела в сторону, за окно, на раннюю, трудно начинавшуюся весну. Видела город, кусок степи, синие пруды и звонкое небо, в котором дрожала, переливаясь, мертвенно-бордовая нота войны. Похмельные Вересаев и Гредис на минутку заглядывали в ее комнату, чтобы поторопить, но робели. «Пусть ее!» — думали, убегали, плотно  притворив за собой дверь. Гремели на кухне кастрюлями и сковородками. Дымили папиросками, приоткрыв окно, поглядывали на часы, прислушивались к далекой канонаде. Вторник, раннее утро. Надо отправляться в баню.

* * *

В «Пятом Риме» особенно хороши именно выходные вторники. Посетителей в этот день нет. В одну из распахнутых настежь фрамуг просунула свою ладонь — тополиную ветку — умершая тетушка Каролина, старая пророссийская сука.

— Хватит сидеть без дела! — кричит она ртом, раскромсанным колорадскими жуками, зачерпывает длинными ветвями с неба облако, полное ангелов, снега и синевы, и бросает его в лицо Лизе. Та фыркает, улыбается и поводит плечами. Тетя морщится, выдувает трубочкой губы, шипит вполголоса, матерится.

Все умывальники высокие, а один низкий. Лиза, улыбаясь, чертит пальцем по запотевшему стеклу зеркала, висящего над низким умывальником. Альбом открывается, и становится ясно, что низкий умывальник здесь нужен потому, что в баню иногда заходят особые люди. Мужчины и женщины, они приходят в баню в сумерках. Это нибелунги, дети тумана, живущие в шахтерских выработках глубоко под землей. Им нужно где-то мыть руки. Сначала они подходят к одному из высоких умывальников. Но сколько ни прыгают, до края не достают. Попрыгают-попрыгают и успокоятся. Грустно постоят, посмотрят на объективное положение дел и отходят к маленькому умывальнику для маленьких людей. И здесь уже отмывают руки, которые не крали, длинные уши, которые не слушали, а также усталые сердца, которые никогда никого не любили. И уходят спать на чердак. Им на чердаке спокойнее. Низенький умывальник нужен для них.

Во вторник в бане никого. Тишина. Во вторник здесь чисто и уютно. Тихо, мирно. Ты можешь расслабиться и забыться во вторник. Баня защитит от военных забот, от ненависти и утрат. Немолчная песнь воды и пара погружает в покой, которого нет больше нигде. Рассыпающееся эхо стирает грань между реальностью и мечтой. Уходят обиды. Пропадают, как и не было их, дурные поступки. Ты украл, убил, ударил мать? Просрал Крым и Донбасс? Нарисовал смерть тети? Нацист? Оккупант? Гоблин? Сепаратист с кислотой вместо крови? Ангел Обама, Барака Меркель, Путин-Проект? Йошкин кот? Первый нах?

Забудь. Ничего этого нет. Лишь ветра свист, лишь пара гул, лишь водяная капель.

Прислушайся. Открой сердце свое! Внемли! Бог и банное эхо сделают бывшее не бывшим. Совесть уснет. Сложит усталые черные крылья. Опустит в дубовую шайку клюв, привыкший рвать сырое мясо. Пусть отмокает. Всем воздастся, конечно. Но только здесь, где завязи всех миров дрожат, как зеленые виноградины в жемчужной паутине, ты сможешь, наконец, отдохнуть…

И весь огромный день впереди! Выпив с Колей, Сократ закурит на крыльце, а потом они вчетвером медленно побредут домой. Их дом — наискосок через дорогу за ближайшими высотками, а потому пьяный дядя или трезвый — не имеет значения. Случится минометный обстрел или нет, идти недалеко. Да и что такое пятьсот-семьсот граммов водки, выпитых в военное время под звуки далекой канонады? Вересаев вслед за профессором не станет молчать, они станут говорить, не умолкая. Ибо им есть, что сказать. Ибо только слово по-настоящему бережет и лечит. Ибо только в слове ты обретаешь навеки утраченный дом.

Нет больше покоя в городской тишине, как нет и самой тишины. А если вдруг и воцаряется она в Z на час или два, то пугает больше обстрелов. Перемирие — плохой знак с тех пор, как на этой земле одни люди убивают других.

Ну как это происходит? В альбоме просыпается человечек с ручками и ножками. Он берет маленький смешной автоматик и стреляет. Пули повисают на листе ватмана длинным жирным рядом дефисок. А с той стороны стоит другой человечек. Он точно такой же. И в руках у него тоже автоматик. Но он — лузер. Принялся стрелять из своего оружия на полторы секунды позже первого человечка. Почему? С похмелья случается такое. После любви или наркотиков. С устатку. Или когда не вовремя вспомнишь Иисуса, который настаивал, что людей, пусть даже неумело нарисованных, убивать нельзя.