Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 176

— А ты приходил вчера?

— Приходил. В последнее время мне что-то не спится, если я не увижу тебя. Но, когда я пришел сюда, мне сказали, что ты уже ушла.

— И куда же ты пошел?

— Никуда. Я ночевал здесь. Ты же знаешь, какой вчера был дождь.

— Может, мне тоже ночевать здесь?

— Конечно.

— Вот и хорошо. И снимать ту комнату не надо будет.

Муж ничего не ответил и снова углубился в чтение.

— Что ты скажешь! — вдруг воскликнул он. — Опять меня ругают. Пишут, что я лжеаристократ, что я эпикуреец. Это же ложь! Уж ежели я эпикуреец, то загнанный богом. Смотри, Саттян, пишут, что я изверг рода человеческого. Это тоже ложь, ты же знаешь. Ну какой я изверг? Дело прошлое, теперь я могу признаться: те пять тысяч я взял, чтобы впервые за долгие годы моя Саттян и наш мальчик могли по-человечески встретить Новый год! Разве изверг поступил бы так?

Но мне было все равно.

— Пусть изверг, — сказала я. — Только бы жить на этом свете.

1946

ФУМИКО ХАЯСИ





ПОЗДНИЕ ХРИЗАНТЕМЫ

Перевод И. Львовой

Табэ сказал по телефону, что придет под вечер, часов в пять, и Кин, удивленная этим звонком, — прошел уже год со времени их последней встречи, — положив трубку, взглянула на часы. До пяти оставалось еще два часа. Прежде всего надо успеть принять ванну. Приказав служанке подать ужин пораньше, Кин торопливо прошла в ванную комнату. Она должна казаться еще моложе, чем год назад, когда они расстались. Ни в коем случае нельзя дать Табэ заметить, что она постарела; выглядеть старухой — значит признать себя побежденной.

Кин медленно погрузилась в горячую воду, а выйдя из ванны, поспешно достала из холодильника лед, мелко раскрошила его и, завернув в тонкую, сложенную вдвое прозрачную ткань, добрых десять минут тщательно массировала перед зеркалом лицо. Она растерла его докрасна, так что почти онемела кожа. Кин не покидает мысль, что ей уже пятьдесят шесть лет, но она твердо убеждена, что умудренная опытом, ловкая женщина без труда может скрыть свой возраст. Кин смазала онемевший лоб, щеки, подбородок дорогим заграничным кремом. Из зеркала на нее глядят большие глаза мертвенно бледной пожилой женщины. Кин чувствует внезапное отвращение к собственному облику. Но тут в памяти всплывает другой образ — красивый, обаятельный, ее лицо в ту пору, когда открытки пестрели ее фотографиями. Слегка отвернув подол кимоно, Кин оглядывает ноги. Они уже не так полны и упруги, как прежде, явственно выступает тонкая сеть синих прожилок. Хорошо уж и то, что не слишком худы… С чувством некоторого облегчения Кин успокаивает дряхлеющее сердце. Она еще может нравиться. Не будь этого сознания, на свете стало бы слишком неуютно. Она тихонько, как бы испытующе, проводит рукой по ноге. Кожа гладкая, мягкая, словно оленья замша. Кин вспоминает рассказ Сайкаку «У храмов Исэ встретишь людей со всей Японии»[3], — о замечательных плясуньях О-Суги и Тама, чья слава гремела повсюду. Они плясали и пели, и перед ними была натянута ярко-алая сеть, а паломники любовались их пляской и бросали им деньги сквозь сеть и старались попасть в них…

Кин вспоминает эти страницы и никак не может отделаться от ощущения, что ее собственная красота, когда-то такая же яркая, как неувядающие краски старинной картины, канула в безвозвратное прошлое.

В молодости все ее помыслы были сосредоточены на деньгах, но по мере того, как она старела, и в особенности после тяжких испытаний этой ужасной войны, жизнь в одиночестве, без мужчин, стала пугать Кин. С годами красота ее изменилась, характер этой красоты был уже не тот. У Кин хватало ума не рядиться в кимоно кричащих тонов, как то делают другие стареющие женщины. Она терпеть не могла мелочных ухищрений, когда женщина, которой уже перевалило за пятьдесят, вешает на исхудалую грудь ожерелье, напяливает на себя ярко-красную клетчатую юбку из ткани, пригодной разве что для нижнего кимоно, и белую атласную блузку в оборочку или, пытаясь скрыть морщины на лбу, носит широкополую шляпу, а из-за ворота нарочно выставляет краешек красного кимоно. Кин от души презирала эти дешевые приемы, достойные разве лишь публичных женщин.

За всю свою жизнь она ни разу не надела европейского платья. Темно-синее кимоно из ткани «касури» с безупречно белым воротником жатого белого шелка, бледно-кремовый широкий пояс из ткани «хаката». Зеленовато-голубой шнурок, придерживающий пояс, завязан так, чтобы ни в коем случае не бросался в глаза. В таком костюме хорошо обрисована грудь, бедра кажутся узкими. Живот затянут как можно туже. Она сама придумала этот наряд, изяществом не уступающий туалетам европейских женщин… Волосы с коричневатым отливом хорошо оттеняют белую кожу — никто не скажет, что их обладательнице уже за пятьдесят. Полы кимоно сходятся правильно, край подола безукоризненно чист, — может быть, оттого, что Кин носит платье чуть короче обычного…

Готовясь к свиданию, она одевалась неизменно скромно, но изысканно. Все еще сидя перед зеркалом, Кин выпила немного сакэ и, как всегда, тотчас же тщательно почистила зубы щеткой, чтобы не чувствовался запах спиртного. Небольшая порция сакэ молодила ее лучше любой косметики. Кин слегка хмелела, на щеках выступал легкий румянец, большие глаза туманились поволокой, лицо, протертое глицериновым кремом и покрытое тонким слоем белил, становилось прозрачно-ясным, будто в него вдохнули жизнь. Только губы она мазала густым слоем дорогой темной помады — единственное красочное пятно на всем ее облике. Ногти Кин не красила никогда, тем более теперь, когда она постарела; крашеные ногти всегда выглядят как-то хищно, а сейчас делали бы ее смешной и жалкой. Она лишь смазывала ладони растительным соком, коротко подстригала ногти и полировала их кусочком шерсти. В прорезах рукавов мелькают только бледные тона, — нижнее кимоно Кин носит всегда из тканей нежной, неяркой окраски, неуловимо переходящей от бледно-розового в голубовато-зеленый цвет.

Кин ни на минуту не забывает, что она женщина. Лучше умереть, чем опуститься, стать неопрятной старухой, как множество других… «Так много роз, что жизнь одна вместить не может их…» — Кин любит эту песню, которую певала в былые годы прославленная артистка. Жить без любви, без мужчин — страшно подумать. Она глядит на букет чайных роз, — подарок Итая, — и великолепие этих цветов навевает на нее грезы о прошлом. Давние привычки, склонности — все, что некогда радовало в жизни, — все изменилось, но ее это не печалит. Порой, просыпаясь ночью, когда она одна, Кин, загибая пальцы, украдкой пытается перечесть всех мужчин, с которыми ее сталкивала жизнь со времени ее юности: «Этот, потом тот… Потом еще тот, другой… Ах да, еще вот этот… Да, но ведь с ним я встретилась, кажется, еще до того, как познакомилась с тем… Или, может быть, позже?..» Кин путается, сбивается со счета, совсем как в детской шуточной песне-считалке. Случается, при воспоминании о разлуке с иными из этих мужчин у Кин навертываются на глаза слезы. Но она не любит вспоминать о разлуках, гораздо отраднее думать о встречах. По ночам, в одиночестве, приятно перебирать в памяти воспоминания, живущие в сердце. «Давным-давно один кавалер…» — совсем как в старинной повести «Исэ моногатари»[4], которую она когда-то читала.

Телефонный звонок Табэ раздался совсем неожиданно, он подействовал на нее возбуждающе, словно крепкое дорогое вино. О, конечно, Табэ влекут к ней только воспоминания. Память о былом увлечении, видно, все еще живет в его сердце и манит бросить последний взгляд на пепелище любви. Что ж, неужели он так и уйдет, печально вздохнув на прощанье при виде унылых руин, поросших дикими травами?.. Нет, он не должен заметить ни малейших признаков разрушения ни в ее внешности, ни во всем ее окружении. Она будет вести себя скромно и сдержанно — так всего лучше, и пусть эта встреча поможет им перенестись в атмосферу былого. Пусть он навсегда сохранит память о минувшем, пусть уйдет с ощущением, что женщина, которую он когда-то любил, и впрямь была хороша!.. Тщательно приведя себя в порядок, Кин поднялась и, стоя перед зеркалом, в последний раз окинула себя взглядом. Ничего не забыто?..