Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 66



– Смотри-ка! Пошла, пошла к нему! Она чужих у нас боится! – воскликнула Алевтина Сысоевна и всплеснула руками.

А Михаил Ельменев приварил эти слова, победно улыбаясь:

– Дак кто же тут чужой? Одни свои!

Глава девятая

У ДАНИЛЫЧА

1

Дом у Ефима Данилыча Подземного не то чтобы большой, а утробистый, закоулистый, отгорожены комнаты и комнатки не достающими потолков заборками, пристроены сени и сенцы. Двор занят стайками и стаечками, да два амбара для хранения продукции. В амбарах сейчас бочки пустые, хомуты, упряжь, три тюка шерсти висят на крюках под крышами, скобяной хлам, сети старые, да веревок разных килограммов сто. Во дворе телеги, сани; лодка черным уже обтаявшим дном вверх. Двор окружен заплотом, огород плетнем, а от двора заборчиком, железной сеткой отделены собаки от курей, свиньи от лошади, овечки от коровы с теленком.

С большого камня, с сопки за огородом, камень называется Дураков лоб, двор Данилыча своими налезающими одна на другую крышами напоминает семейство опят, только шапочки квадратные.

2

В доме тикают часы настенные и настольные, тишина, густой добрый запах основательной жизни. На диване и на двух стенках ковры, пол застелен чистыми половиками. На кухне порядок известный – печь русская, как паровоз в депо, шкаф резной с посудой; стол обширный, полки снизу доверху, глухой, задвинут в угол под два окна; одно окно на улицу хватает – под ним Данилычево место, другое во двор: и огород из него видать, и скот; за занавеской линялой, но всегда чистой, – умывальник ведерный, вроде церковного колокола, перевернутого с выпавшим языком, под ним таз цинковый двуручный на табуретке, под табуреткой ведро помойное; под печку лавка с четырьмя ведрами чистой воды под крышками. Ниже разбегаются чугуны, чугунки, корытца, ведра для скота, кастрюльки, миски, а уж совсем у порога, почти под вешалкой, как самый маленький солдат в строю – кошачья кормушка из консервной банки.

3

Раньше, в хорошие времена, Данилыч, если не считает по бумагам и счетам, если не читает какой-нибудь женский календарь с рецептами и выкройками, обязательно сидит на кухне, на своем месте у окна, слушает радио, что-нибудь жует или чай пьет в двенадцатый раз за день, разговаривает с Домной. Она уж всегда на кухне, сколько лет тому, как встала на пост у печки, и без выходных.

Сидит обычно Данилыч в белых шерстяных носках крючочной вязки, похлебывает чай. В спину солнышко пригревает. Пройдет кто по улице – Данилыч, покряхтывая, разворачивается на расшатанной табуретке, низко гнет голову в отодвинутую занавеску, вставляет в гераньки свою лысину и глядит на улицу, увенчанный венком из живых цветов; если же прохожий остановится, то окажется с Данилычем лицом к лицу, целоваться можно. Постоит так озадаченный прохожий, поздоровается, получит ответ и дальше пойдет. Иной раз автоколонна пройдет с товаром на Дальний Север, иной раз тягачи провезут фермы высоковольтной передачи или экскаваторный ковш с дом величиной, чаще всех лесовозы, разваливаясь уже, кажется, прямо на глазах, протянут свежие хлысты; вездеходы пронесутся обрезентованные – ракетные! – нас не обманешь, да мы и не скажем; танки прогремят, разбрасывая куски асфальта и камни, – эх, мать честная! – от танков тоже дрогнет сердце Данилыча молодостью, удалью, вспомнятся ученья в Забайкалье, где четыре года ждал японцев, но, слава богу, не дождался, домой вернулся.

На востоке далеко бывал Данилыч, на запад же – шагу не сделал. Дальше Шунгулеша нога Данилыча в эту сторону не ступила ни разу, никогда его не тянуло. Вразнобой, неустанно считают часы время, непрерывно текущее в запашистом норном покое дома, а часы не электросчетчик, жучка не поставишь, ход не замедлишь иголкой, часы не контролер из Электроэнерго, не обманешь, с проводов времени безмерного неучтенного крючками не украдешь.

Отчего бы часы так настойчиво стучали?

От болезни.

Болеет Данилыч в спальне, спит теперь один, бессонными ночами жена мешает, давит, да и ей выспаться надо.

Иногда, если получше, Данилыч встает и убредает на кухню, но там ему не сидится на любимом месте, то кажется – дует в спину, то ноги некуда девать. Всю жизнь просидел с поджатыми ногами, терпел, не мешал ему стол, а теперь мешает. А слышал ли он раньше, как пахнет в избе стиркой, упревающими целый день помоями, замечал ли корыто с болтушкой для свиней? Не замечал, перешагивал, не слышал. Теперь вот все слышит, и очень ему это, бывшее прежде родным и незаметным, мешает. Даже потолки давят его в доме, вроде сближаются они с полами, и дышать уже не дают. Весь-то ему дом подземновский тяжелый. От болезни это, здоровому ничего не заметно, кроме радости!

Если уж в своем гнезде соскучал человек – плохо дело, паря!

Изо дня в день хуже Данилычу, в областной больнице не смогли помочь, и, казалось бы, после этого нет уже на земле ничего, за что зацепиться человеку на краю пропасти, уж вроде все покатилось и понеслось, только махнуть рукой – а, пропадай все пропадом, гори синим пламенем, только бы скорее!

Но только – чу!

Проскрипели быстрые крепкие ноги под окном, громыхнули щеколды-задвижки, заныли обледенелые ступени, в сенях грохнула тесовая дверь, избяная, на войлоках, мягко и грузно толкнулась – Костик пришел!



Лампа на кухне зажглась, по потолкам полосы света разбежались. Заслонку из печи вынул, ужинать садится. Домаха поднялась, пошла сквозь сон в кухню сказать, что пирожки на сковородке, как бы дите не забыло, да понюхать заоднем, нет ли запаху от дитя, не выпивши ли.

Ложись, мама, я сам. Отец-то как? – шепотком.

– Да он же не жалуется. Ох-хо-хошеньки. Ешь да ложися. Бегашь ково-то, бегашь! Женись-ка вот лучше, и вся недолга, кобелюешь, поди, девкам головы крутишь.

– Ложись, мама.

Если Данилыч поворочается в знак того, что не спит, Костя подойдет спросит:

– Ну чо, батя, как дела?

– Ничо, сынок, – ответит Данилыч.

А лягут все, затихнут – тут и главная мука мученическая, между здравыми мыслями, страхом, и ужасом, снами, болью, дремотой, обрывками воспоминаний и точным чувством близкого будущего, неотвратимого и неизбежного.

Глава десятая

РЕВИЗИЯ

Весна в Задуваевой.

Солнце греет и сушит бревна домов, обветренные пористые плахи заплотов, от дерева струится легкий теплый пар, снег стал серым, зернистым, шилистым от заструг.

Прошел слух, что шеленковские внуки загнали двух сохатых возле самого Задуваева, а мясо вытащили на тракт и продали, так что инспектору Фатееву бесполезно идти и искать, и он же с шеленковскими внуками встречается и разговаривает как ни в чем не бывало, будто никаких лосей не было. Те посмеиваются, хулиганистые ребята. Инспектор же сказал им пословицу: повадился, дескать, кувшин по воду ходить, там ему и голову сложить. А что сделаешь, слово к делу не пришьешь.

Костя Подземный принял магазин.

Пришел к отцу в комнату, сел.

– Ну, вот и ладно. Добрый путь, как говорится.- Данилычу хотелось открыть сыну какую-то тайну, которую он в себе чувствовал, которую можно познать, только проживши трудную, некрасивую, полную опасностей жизнь деревенского торгового работника, хотелось оградить сына, чтобы он выслушал бы завет, да так и шел дальше – молодой и кудрявый, чтобы не гнули его заботы, чтобы не было у него страха.

Но вместо того чтобы сказать эту тайну, Данилыч усмехнулся:

– Усушка, утруска, бой, мышье яденье…

Радио гремело на тонкой заборке в кухне. Арию Бориса Годунова исполнял по-русски иностранный певец. «Достиг я высшей власти!» – лился великолепным мягким черным бархатом слегка подрезанный диапазоном репродуктора лучший бас мира.

Царства бывают разные. Годунов оставлял большое, Данилыч маленькое. Купчишку Годунова судьба выбросила на берег Москвы-реки, Ефима Подземного- на шунгулешские дикие берега, но и тот и другой трепетали страстью, и тот и другой страшились за сыновей-наследников. Может, кто-то посмеялся, дав вместо царства участок Данилычу в шунгулешской тайге? Ну а человеку особенно смеяться не приходится, цена страстям не в цене объекта. У Данилыча только подотчет меньше, чем у Годунова.