Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 4

Я к тому времени слишком хорошо знала, чего лишаюсь я и мы все. Я к тому времени знала, почему муж смущенно отводит глаза от моего изменившегося тела – не только потому, что я перестала быть женщиной в полном смысле этого слова, нет, была и другая – другая женщина, появившаяся еще до того, как я стала неприкасаемой, но ее шансы тогда были ничтожно малы, зато сейчас они росли как на дрожжах. Я к тому времени понимала, что наши дети – это мои проблемы даже после того, как я уйду туда, откуда не возвращаются, потому что у нее нет детей, а она их наверняка захочет, и тогда, когда это произойдет, никто не сможет защитить моих ребят от судьбы пасынков и падчериц. Я к тому времени уже задала мужу те вопросы, ответы на которые мне были абсолютно понятны еще до того, как он раскрыл рот ради очередной порции полулжи-полуправды.

И тогда я предложила ему сделку. Какую – не ваше дело, важно, что он согласился, а я пришла и подписала отказ от участия в эксперименте. А через неделю объявили результаты кастинга, и он схватился за голову, но уже было поздно. Я-то слишком хорошо знала, что делала, да и бумаги лежали в надежном месте, только сын, а он у меня старшенький, будет знать, где. А остальным знать не положено, как не положено мне думать о чем-то, кроме собственной смерти.

Да, я запретила себе думать о чем-либо ином: о том, как когда-то была счастлива, о родителях, о муже, бывшем самым близким мне человеком, о работе, которую я делала не только ради денег, об интересных странах, где я уже никогда не буду, словом, обо всех тех упущенных или непознанных возможностях моей жизни, оставшихся в прошлом, где я еще не была больна. Единственное исключение я сделала для детей, хотя и тут я составила для себя отдельную программу, носившее громкое название – отмирание потребностей. Еще до прихода в Терминал я поняла, что иначе не выживу. Отмирание потребностей – самый легкий и нестрашный путь к смерти, но его, как и вынашивание ребенка, нельзя пройти иначе, чем положено, – долго, тщательно, отфильтровывая воспоминания и мечты до состояния прозрачной дистиллированной водицы, переходящей в пар, легкое дыхание, покидающее тебя вместе с тем, что когда-то было живо и обладало некой законченной телесной сутью. И когда оно, это облачко пара, уплывает меж твоих губ, ты понимаешь, что оно больше никогда не вернется, а с ним – не родится больше желание, не появится на свет еще одна мечта, не встрепенется в душе затерянная струна…

И не надо, говорю я себе очередной раз бесстрашно и мудро, и решаю, что больше не буду оглядываться назад и смотреть вперед – у меня нет ни прошлого, ни будущего, у меня есть только то, что сегодня – 30 день моего пребывания в Терминале, чистая красивая палата, утыканная камерами, и по ней днем и ночью шастают телевизионщики, для которых я и такие, как мы, – всего лишь хлеб насущный, а не предмет сострадания, и в этом они ничем не отличаются от тех врачей, что были добры или не очень ко мне тогда, когда я еще предполагала быть живой.

Теперь о тех, кто как я, или о моих конкурентах.

Когда-то давно, пока я опять-таки наивно мечтала жить вечно, я крутилась в бизнесе, и тогда слово конкуренты вызывало у меня совсем другие чувства. Я активно играла во взрослые игры – они мне, я им, мы ходили в одни и те же рестораны, покупали одни и те же вещи, гонялись за одними заказами и дружно сплетничали на корпоративных вечеринках. Вообще-то, они были милые люди, пусть и с бульдожьей хваткой в бизнесе, в чем-то очень честные и искренние даже в нелегкой российской жизни, и они не вызывали у меня никаких личных чувств, кроме легкого восхищения и порой даже зависти к той независимости, с которой они расставались с тем, к чему мы все так стремились. Кто-то из них был мне даже симпатичен, и я всегда чувствовала, что в наших отношениях нет ничего личного, как выражаются сдержанные англосаксы.

Только здесь, в Терминале, я поняла, что такое настоящая конкуренция. Даже нет, скорее это была жесткая борьба за выживание, ведомая безжалостной рукой природной эволюции, не прикрытая ничем теория Дарвина в действии. Я почувствовала это в первый же день – настороженное глухое внимание к себе и, самое главное, к своей болезни. Каждый из нас – трех женщин и четырех мужчин – словно сканировал других, пытаясь прощупать тонкую кишочку жизни. В душе мы знали точно – здесь нет вторых и третьих мест, есть только одно место, и каждый из нас хотел его занять, но место было не для всех, и время вело против каждого из нас свою игру.

Правда, была и альтернатива – изощренность ангелов смерти не знала границ, и мы тоже могли участвовать в общей игре, где ставками были наши жизни. Когда-то давно, в прошлой жизни, я училась на экономиста, и меня учили перестраховывать риски. Черт побери, как это правильно, думала я теперь, и у каждого из нас был шанс кинуть собственную смерть на деньги – поставить в тотализаторе на того, кто должен умереть последним, даже если это будешь не ты сам.





Штука была в том, что я пошла ва-банк. Я никому не сказала об этом, даже старшенькому, чтобы не отговаривал, а уж мужу-дураку и подавно – ему только в игры играть, нет, я оказалась похитрее. Меня учили не класть все яйца в одну корзину, но это не тот случай. Я должна быть первой, то есть в моем случае – последней. Последней пассажиркой Терминала.

День 40-ой

Забыла представиться – меня зовут Надя. Странное же имя дал мне господь – не иначе как решил надо мной пошутить, или наоборот, оказал мне честь тайным знаком предпочтения – подарил мне надежду надеяться. Всегда надеяться.

Я надеюсь – так и сказала сегодня за обедом Вере и Любе, моим сокамерницам и конкуренткам. Нас ведь не просто отбирали, нас собирали, словно в паззле, складывая картинку мира, состоящую из веры, надежды, любви и мудрости. Но Софьи среди нас нет, как нет ее и в реальной жизни за пределами Терминала, она снизойдет потом, когда никого из нас уже не будет в живых, пройдет по пустым комнатам, приберет холодные койки, выкинет мусор, вымоет посуду, скажет операторам, чтобы выметались, и закроет дверь студии на ключ.

Я этого уже не увижу, как не увидят Вера и Люба, которые уже давно не верят и не любят. Вере под шестьдесят, у нее взрослые дети и внуки, она прожила долгую жизнь в провинциальном городке, и ее на мякине не проведешь. Она чует, где правда, эта хитрая баба, и я понимаю, что должна следить за ней и ее болезнью изо всех сил, чего бы мне это ни стоило, иначе она обскачет меня на каком-нибудь крутом повороте. Она ни во что не верит и ни на кого не надеется, и этим она страшна мне и неприятна тем, кто следит за Терминалом. Ее рейтинг, как выражаются ангелы смерти, очень низок, но для меня она представляет особую опасность – такая вцепится в жизнь последними живыми клетками, и ее не оторвешь от себя, словно весеннего клеща.

Люба – несчастная молодая дурочка, и я никак не пойму, за что ее так угораздило. Она и не любила-то по-настоящему в свои двадцать с хвостиком лет, зато она верит и надеется. Верит она ангелам смерти, с чьего ведома в наши тела вливают яд и направляют лучи, а надеется она выздороветь. Эта молодая ослица, за чьей борьбой со смертью, затаив дыхание внизу живота, следит полстраны, надеется не умереть последней, а выздороветь. Ее рейтинги чрезвычайно высоки – Люба привлекательна, хотя ее тело внутри червиво, словно яблоко, однако люди восхищаются упругостью ее груди и округлостью живота и ягодиц, подглядывая за ней во время немилосердных процедур. Люба рассуждает о смерти так, словно и ее пытается соблазнить дешевой телесной приманкой, вместо того, чтобы полюбить ее всей душой. Люба мне не опасна, думаю я, а ее рейтинги меня совершенно не трогают, разве что ее почаще крутят по телику.

Так мы и живем – я никому не верю, пытаюсь полюбить смерть и надеюсь, что умру последней, Вера любит только своих родных, ни на что не надеется и ни во что не верит, а Люба готова полюбить всех и каждого, кто обещает ей исцеление, верит кому ни попадя и надеется на чудо. Хорошенькая у нас компания, сказала я им и себе, и они согласились.