Страница 17 из 26
Морозов, сидевший неподвижно, встал, улыбнулся не без издевки:
– Карету!
Царь Алексей Михайлович, натешившись красной ловлей птиц кречетами, возвращался в Москву. Ему было известно: дворянское ополчение явилось в стольный бить челом о разорении и бедности, и Борис Иванович, озаботясь, нашел-таки средство отвратить челобитчиков от бунта.
Первым, кто встретил царя еще за две версты от Пресненской заставы, был игумен Никон.
Алексей Михайлович ему обрадовался, сошел с лошади, благословился.
– Великий государь! – воскликнул Никон, сверкая черными глазищами. – Дозволь в сей час испытания быть возле тебя. Дворяне озлоблены, в Москве грабежи… Собою дозволь заслонить, коли, не дай Господи…
– Что ты всполошился, отче?! Борис Иванович обещал постараться, чтоб все тихо было, славно. Но тебе, друг мой, спасибо! Спасибо.
Поехали вместе.
– Накопились у меня жалобы горькие, – сообщил Никон. – Приходить ли мне в назначенный тобой день?
– Друг мой! – слегка укорил Алексей Михайлович. – Об этом больше никогда не спрашивай. Приходи каждый раз. Я ради милосердия и ради твоих христовых хлопот все дела оставлю.
Возле Пресненской заставы царя встречали бояре, митрополиты, Никона оттеснили во второй и в третий ряд, а на Красной площади он уже плелся в хвосте царского поезда.
«Ужо погодите у меня!» – грозился он неведомо кому, и не вслух.
А в народе его узнавали, пальцами на него друг другу показывали, кланялись:
– Заступнику нашему!
Радость, подмешавшись к обиде, распирала Никону грудь.
«Ужо погодите у меня!» – повторял он свою невысказанную угрозу, но теперь не с отчаянием, а с веселой, бесовской надеждой.
Едва шествие вступило на площадь, запруженную народом, к царю метнулся под ноги Васька Босой, известный на всю Москву юродивый.
– Царь, возьми меня собачкой на службу! – завопил он во весь тоненький, на сто шагов слышный голосок. – Гав! Гав! – Юродивый прыгал босыми ногами по заиндевелым камням площади. – Царь, вон твоя дворяня! – И, заливаясь злобным лаем, он кидался на мрачных ополченцев. – Они тебя зарезать пришли. Ты – агнец. А я не дам тебя зарезать, я твоя собака. Гав! Гав! Гав!
Дворяне, попавшие в первые ряды, отступали перед юродивым, норовили с глаз долой.
К юродивому кинулась стража, но Алексей Михайлович рассердился вдруг:
– Отойдите прочь от Божьего человека!
Ударили колокола кремлевских соборов, из Спасских ворот шел встречать государя патриарх.
Царь благословился и рукой указал на дворян:
– Благослови их, отче!
Патриарх Иосиф, совсем уже старенький, перекрестил дворян. И тотчас зычный дьяк с Лобного места принялся читать царскую грамоту о льготах лучшему российскому сословию.
Дворяне кинулись слушать.
– Урочные годы на десять лет… Розыск и возвращение беглых крестьян… После переписи крепость на крестьян, бобылей и детей их, без урочных лет, навеки.
– Слава! Слава государю! – Дворяне кинулись на колени перед молоденьким, но таким мудрым и хорошим царем.
А пирожкам, поставленным в печь, что? Испеклись. Взял старший брат, тот, что на ухо тугой, ящик, другой ящик дал Саввушке. Навалили пирожков, вошли торопко на площадь, пока народу много. Слышат, грязь за спиной у них больно уж чавкает. Повернулись, а это – младший брат, улыбаясь во весь рот, с ящиком за ними поспешает. У старшего брата слезы так и брызнули, а младший к нему голову на плечо положил, погладил по щеке и подтолкнул слегка: что было, мол, то прошло, пошли работать.
Царя Саввушка, как ни прыгал, не увидал. Видел издали шапки боярские, митры да клобуки духовенства, серебряные пики да топорики царской стражи.
На площади люди все с саблями, с пистолями да с ружьями – дворяне. Толкался мелкий торговый люд, нищие, шныряли хищно холопы Морозова, у каждого под полою то шестопер, то кистень. Были тут и крестьянского звания люди из ближних сел: кому купить чего надо, кому продать.
Когда дьяк с Лобного места объявил царский указ и когда другие дьяки стали читать тот же указ в разных концах площади, чтоб не случилось чрезмерной тесноты и смертоубийства, Саввушка с братанами кинулся к ближайшему дьяку – послушать. И послушал, да ничего не понял. Но тут по дворянству как бы волна прошла – на колени пали перед царем, сначала те, кто неподалеку от Радости России стоял, а потом – до самых дальних уголков площади. Когда многие на коленях, торчком торчать – гордыню казать, да ведь боязно: запомнят и прибьют в переулочке. Крестьяне хоть и поняли, что царева милость для них – и намордник, и шлея, и кнут, а тоже встали на колени, склоняясь перед государевым словом.
Младший брат, когда с колен поднялись, ящик с пирожками скинул, поставил на землю и в ноги брату своему поклонился: мудрый ты, брат мой старший. Я, дурак, в цареву правду верил и пострадал за нее, а правды царевой, чтоб всем людям ласки поровну, – нет и быть не может. Есть одна правда – сильных над слабыми.
Потом поднял свой ящик, ходил по площади и раздавал пирожки тем, кто в армячках да в овчине с прорехами, и все мычал чего-то, урчал… с ласкою.
Покой вернулся в дом пирожников. Стучала ступа, горела печь… Поставили братья тесто, сели перед печью на огонь поглядеть, а Саввушка у окна: за окном – сине, печь красным пышет, а за печью да в углах тьма – ямой угольной.
Братья плечом к плечу сидят, как две большие печальные совы.
И вспомнились отчего-то слепые певцы Саввушке, их песнопения, и запел он, будто сверчок, что на ум пришло:
И еще ему вспомнилось, и, помолчав, запел он опять:
Спел как сверчок и замолчал как сверчок. И в тишине, как из-под земли, раздались вздохи, придавленные, но неудержимые. Тогда только и сообразил мальчик, какой беды он наделал. Жил он у братьев и никогда не задумался, отчего они одни, без жен. Может, делить хозяйство, женившись, не хотят. Может, наоборот, деньжонки копили. Как теперь узнаешь? Только не было за все житье Саввушкино в доме братьев женщины, а братья-то не старики, хоть и бородаты. Старшему, может, лет уж двадцать, а то и с годом, младшему и двадцати нет.
Кинулся Саввушка к братьям в ноги. Старший обнял его, приласкал, а младший шубу на плечи, повозился за печкой чего-то и ушел. Ждали его ужинать – не дождались. Ждали спать вместе ложиться – опять не дождались. Пришлось дверь запереть.
А среди ночи загрохотало.
Саввушка с печи слез, нашарил лучину в печи, угли раздул, чтоб лучину зажечь. Открывать пошел старший брат.
По спокойному топанью ног Саввушка понял: вернулся младший брат.
Дверь отворилась – верно, он.
Улыбается, а сам весь мокрый. Мокрое это блестит жирно, и руки в мокром, и в обеих руках ножи.
– Да ведь это кровь! – воскликнул Саввушка.
Младший брат головой закивал, а сам улыбается.
– Он убил, – догадался Саввушка.
Поплыло тут у него в глазах, изба словно бы подскочила, перекувыркнулась, и больше уж он ничего не помнил.
Когда в себя пришел, увидал: окошко на солнышке горит и красным, и синим, и желтым – зима.
– Зима! – сказал Саввушка, стягивая с себя шубу и садясь на постели.
К нему подошел с кружкой горячего питья старший брат. Саввушка отпил глоток – вкусно, с брусникой питье. Еще отпил.