Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 135



– Поляки – тьфу! – торгаши! – Старший из Нагих, Михаил Федорович, каждое слово выкрикивал, словно его обидели. – Просили себе в утешение Смоленск, а сошли на то, чтоб им хоть одну деревеньку уступили.

Феодорит, выказывая особую свою осведомленность, молвил нарочито спокойно, закатывая глаза к потолку:

– Государь хочет заключить перемирие на двенадцать лет и будет обещать во все двенадцать лет не трогать ливонских городов, которые ныне за шведской короной, но которые шведы обещают уступить короне польской.

– Ничего бы этого не было, никаких переговоров, коли бы наш Дмитрий сидел ныне в Варшаве! – дергаясь лицом, закричал Андрей Федорович. Нагие все кричали, будто иначе и говорить нельзя. – Поляки сами хотели Дмитрия! А кто помешал? Кто?!

– Кто? – усмехнулся Михаил, глядя на игуменов нехорошими глазами. – Кто?

Игумны помалкивали.

– Федька-дурак! – крикнул царевич из своего угла и разбудил старца Елиму.

– Его царское величество государь Федор Иоаннович, – степенно зарокотал Феодорит, – поискал польской короны для своего царского величества.

– Морок это! Морок! – вскипел наконец и Григорий и стал совсем уж как желток. – Что, Федор Иоаннович не знал, какую цену поляки с него запросят? И ладно бы одними деньгами! Им и душу подавай. Короноваться – в Кракове. Писаться в титуле сначала королем польским, потом великим князем литовским и уж в-третьих – московским царем всея Руси. А прежде этого надо было еще и веру переменить!

– Да, я помню, – согласился Феодорит. – Я помню слова, сказанные паном Христофором Зборовским: «Москвитяне до того гордый народ, что им важно, как кто и где шапку снимет. Могут ли они согласиться, чтоб их царство прилепилось к нашему королевству. Они скорее захотят приставить Польшу к Московии, как рукав к кафтану».

– Будь Дмитрий на Польском царстве, все бы иначе было. Никто бы ни к кому не лепился, – перебил архимандрита Михаил Нагой. – Но царь Федор велел послам польским рты затыкать, как только заикнутся, чтоб им дали Дмитрия. Дмитрий-де летами мал.

– Ну чего, чего убогого Федора зазря поносьмя поносить? – почти шепотом сказал Андрей. – Все те наказы и проказы от Годунова. Господи, хоть бы он ноги-руки себе сломал за все свое злодейство! Хоть малым наказанием накажи ты его, змеюгу, Господи!

Игумены ерзали на своих мягких стульях, и было им очень неуютно и страшно.

Старец Елима, наклонясь, разглядывал личико Дмитрия.

– А глазки у тебя хорошие. Душой страдаешь. Черно в душе, а глазки хорошие. Доброго жаждут, чистого. – И, наклонясь еще ниже, спросил: – Говорят, ты кошек до смерти мучаешь?

Царевич опустил голову, но молчал.

Его снова выручил гость, как давеча Феодорит спас от слез. Приехал из Москвы Иван Лошаков, сын боярский, царицын слуга. Привез царице от немецких дохтуров лекарств и снадобий.

– Царь Федор ныне с постели не встает. Вся Москва про то говорит. И дохтур мне сказывал: совсем государь расслаблен и едва жив.

До того в палате тихо сделалось, что стало слышно, как дышит на голове Елимы незаросшее с младенчества темя.

– Вина налейте! Фряжского! Всем! – хрипя, как лошадь, выдавил из себя Михаил.

– Мы к нашей братии! Пора! Засиделись! За здравие царя помолимся, за царевича с царицею! – вскочил резво на ноги белый как лунь игумен Савватий.

Игумены тотчас все поднялись, покрестились на иконы, подхватили под руки старца Елиму и чуть не бегом бежали.

В тереме же пошло нехорошее веселье, питье вина безмерное.

Дядья, подхватив Дмитрия, поставили его ногами на стол и ходили кругом, приплясывая, руками размахивая, целуя полы платья царевичева. А он взял да и сомлел, голова закружилась, ноги подкосились. Упасть ему не дали, отнесли, как драгоценность, на его высокую мягкую постель.

– Кошку хочу! – попросил царевич.

Ему принесли кошку.

– Пусть кормилица Иринушка сказку мне скажет.

Пришла и кормилица, села на кровать.

– Обними меня! – попросил царевич.

Обняла, в головке вошек стала искать. Вошки хоть редко заводятся, да пальцы у кормилицы ласковые – приятно. Царевич гладил кошку. Белую как снег, с глазами синими как ночь, гладил и слушал. Сказка течет, кошка мурлычет, кровь стучит по жилочкам в обоих висках. Сказка за сказкою.

– Макарка Счастливый за ночь по десяти неводов, полных рыбы, вытаскивал, – сказывала кормилица. – Да вдруг так сделалось, что ни одной рыбки не сыскал во всех своих неводах. Догадался Макарка, в чем дело, пошел на реку ночевать, под лодкой.

– Подожди! – остановил Дмитрий. – А мальчик, которого приносят в мою постель, где живет?



Кормилица обеими руками рот себе закрыла, головою затрясла.

– Нет, ты скажи! – Царевич оттолкнул от себя кошку и, больно схватив кормилицу за волосы, притянул ее голову к своему уху. – Говори! Я его видел? Я его знаю? Говори же!

И драл волосы, и впивался ноготками в кожу, и, ткнувшись лицом куда ни попадя, укусил за живот.

– Прочь пошла! – пхнул ногой. – Я сам все знаю. Я все знаю.

Выпрыгнул из кровати, помчался к мамке Василисе.

– Одевай! На речку хочу! Хочу на дворец смотреть.

Василиса спешит к царице за разрешением, согласие дадено, царевича одевают. И вот он стоит посреди Волги. Один. Так приказано им, чтоб никто не смел на лед ступить хоть за версту.

Святки еще впереди. Небо как пропасть, и Млечная река в той пропасти, белая от звездной пены.

Хрустальный дворец на белом снегу наполнен той же бездной, что небо. Черным-черен.

– Домой! – приказывает царевич. – Пусть от Зиновии приведут Уродину Дуру.

Забавную дурочку сыскал племяннику на потеху дядя Андрей Федорович. Жила Уродина Дура в покоях жены Андрея.

Царевич валенок не успел снять, а Дура уж вот она, доставили.

Это была молоденькая баба, с личиком миловидным, умилительным, но росточка она была крохотного, с тот же валенок, зато женскими признаками наделена сверх меры – груди огромные, зад круглый, тяжелый.

Потеху придумал Осип Волохов. На Уродину Дуру напускали свору щенят. Щенята лезли играть, Дура от них отбивалась, щенята свирепели, хватали за платье, тянули, рвали. Дура Уродина, охая, прикрывала оголенные места и, наконец изнемогши, валилась на пол. Щенки же принимались облизывать ее, и это было так уморительно, что царевич смеялся до икоты.

Потеха и нынче была точь-в-точь, но затейник Осип, для пущей забавы, принялся втолковывать Уродине Дуре небывалое:

– Да ты сообрази! Ты ведь и есть мать щенятам! Это ты их нарожала! Сама! Покорми же их! Покорми!

И, обрывая платье на груди Уродины Дуры, сунул к ее соскам двух совсем еще крошечных кутят, и те прильнули, зачмокали.

Царевичу такая игра не понравилась.

– Убери собак, сатана! – крикнул он Осипу. – Да наклонись! Наклонись! На колени!

Осип стал на колени, и царевич ударил его ногой в лицо.

Мамка Василиса, глядевшая на потеху через щелочку, так и всплеснула руками.

– Адамант! Кромешник! Весь в батюшку своего!

Царевичу было не по себе. Он чувствовал – змейка, заползшая в него, уже обернулась Черной Немочью, и он не хотел, не хотел смириться перед нею. Он побежал в Столовую палату, к матери, но у дверей увидел согнувшегося над потайным глазком дьяка Михайла Битяговского. Царевич отстранил дьяка и сам прильнул.

– Чего они там?

– Я поздравить государыню пришел со святым праздничком! – залепетал Битяговский. – А войти боюсь. Твой дядя ведуна привел. Андрюшку Мочалова.

Царевич видел часть стола, синюю рубаху ведуна, корявые руки, большую братину, яичную скорлупу на столе.

– А что он делает?

– Твои дядья яйца на теле своем выкатывают, а он яйца бьет и глядит, как они в воде расходятся. Я-то ведь поздравить пришел…

– И что потом будет? – перебил царевич дьяка.

– Уж не знаю чего. Хотят выведать, долго ли жить государю Федору Иоанновичу.

– Батюшки-матушки! Ты послушай, Михайло! Ты послушай, что ведун скажет. – Царевич сказал это серьезно, отошел от двери крадучись.