Страница 132 из 135
Иное дело Трубецкой, соправитель Пожарского во дни бесцарствия, во дни выборов. Этот успел наградить себя сверх меры. Старых владений имел 3089 четвертей, а прибавил к ним 12 596 четвертей. Бояре, боясь Трубецкого, записали за ним все, что пожелал, да царь те пожалованья не утвердил. Однако в тот светлый день про хорошее говорили, хорошее делали.
Отдав долг честному Пожарскому, Михаил Федорович посчастливел на глазах. Тут и приступили к делу самого государя. Дьяк Третьяков объявил бояр, назначенных на великую царскую службу.
Князя Федора Михайловича Мстиславского, имевшего высший дворцовый чин конюшего, назвали первым, но служба ему была определена от государственных знаков и символов – сторонняя, ему осыпать государя золотом после венчания. Боярина Ивана Никитича Романова почтили высшею почестью – держать шапку Мономаха. Боярину князю Дмитрию Тимофеевичу Трубецкому – скипетр, державу – боярину князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому. Перебив на слове дьяка, Трубецкой ударил государю челом на Романова.
– Трубецким меньше Романовых не бывать! С Иваном мне даже в равной службе быть невместно, а тут прямой позор! Обошли. Мой род старее Романовых!
И снова зарделся государь, но сказал так же тихо, как говорил о Пожарском, только уж не опуская взоры, глядел Трубецкому в самые глаза:
– Твое отечество перед Иваном известно. Можно ему быть тебя меньше, но не такой сегодня день, чтобы родством считаться. И быть тебе, князь Трубецкой, меньше, потому что мне Иван Никитич по родству дядя. Быть, однако, вам без мест. Я уж указал про то! Всем быть без мест.
И началось оно, началось царское венчание. И служил в тот день князь Пожарский службы громадные! Святозарые службы!
Среди посланных на Казенный двор за царским саном был и князь Дмитрий Михайлович.
Благовещенский протопоп нес на золотом блюде, держа на голове, Животворящий Крест, бармы и шапку Мономаха, за ним Пожарский – со скипетром и Траханиотов – с яблоком. Впереди шествия боярин Василий Петрович Морозов. В ополчении Василий Петрович у Пожарского был в подручных, однако бумаги подписывал первым, Пожарский только десятым. Кто они – Пожарские?! Дед Дмитрия Михайловича – губной староста, судья по уголовным делам (губной от старого слова «губа», «погибель»). Сам Иоанн Грозный отправил Пожарских в забытье, сослал деда не куда-нибудь – «на Низ», в Нижний, стало быть.
Дмитрий Михайлович, в Христовы свои тридцать три года, выступая с ополчением из Нижнего Отечество спасать, в чинах был очень даже невидных. В ранах – да, в неподкупной честности – да, да – драться с врагами хоть до смерти, да – поднять в Отечестве всех, от края и до края, избавить его наконец от позора, от разврата, очистить дочиста!
Что же до чинов, то в первые годы царствия Годунова Дмитрий Михайлович был последним среди царских стряпчих. Годунов, разогнав по ссылкам Романовых и прочую московскую знать, возвышал новых людей. Пожарский получил дворовый чин стряпчего с платьем. Матушку его, Марью Петровну, царь Борис пожаловал в приезжие боярыни к дочери, к царевне Ксении. Высшая дворцовая служба Пожарского – сидел на свадьбе Самозванца за яствою у сандомирского воеводы, у Юрия Мнишка. Царю Шуйскому было неугодно держать Дмитрия Михайловича при дворе, отправил в города воеводствовать, в малые города.
…Был, был соблазн – самому в цари! Ополчением управляя, всем царством правил. Страна во зле, как в коноплях, а он прошел по тем коноплям и зло не прибавил, коноплю ту черную не посек, не поломал, сама собой пропадала, будто ее и не было никогда. Вот и соблазнился. Как же, добрый человек! От доброго и царство подобреет. Двадцать тысяч безумный грешник на выборах растратил! Сам бы, может, не посмел, да, на бояр глядя, особачился. Кинулись сворой друг перед дружкой, и он тоже сорвался, как пес с цепи…
То все – мелькало в душе, будто рябь по озеру. Взрябило и разгладилось. Господи, о себе ли помнить!
Рокотало небо, наполненное, как чаша, до краев, колокольным гулом и звоном. Уж не только все сорок сороков московских, но всякая на Русской земле колокольня во все колокола сыпала голосистой радостью.
На Кремлевской-то площади под гулами Ивана Великого камни шевелились, свет был с неба такой, будто разверзлось оно, будто соединилось золото земли с золотом Господнего престола. Ужас и восторг распирали грудь, и, кажется, перья росли из пупырышек на коже, чтоб уж встрепенуться вдруг от невыразимой, от смертельной почти радости и взлететь.
Никому государь не доверил хранить царские регалии, принесенные и поставленные в Успенском соборе на налой, – одному только воину своему, Пожарскому.
И стоял Пожарский уж такой суровый, такой яростный, как зверь Господень единорог. Упаси боже подступить, разве что повелением государя.
В соборе пока еще было пусто, Царские врата затворены, и перед внутренним оком неведомо почему шло самое худое из минувшего.
Вспомнилось, как подослали к нему казака Сеньку в Ярославль, бесстыжий казак Заруцкий подослал.
Сеньке, видно, только покажи – кого зарезать. Ни Бога не страшно, ни народа не жалко, ни себя самого. Минуту выбрать для всех счастливую – уж такова она, подлость! – пушки в дорогу отправляли, под Москву, а стало быть, начиналось грозное дело… Для Заруцких конец Смуты хуже смерти, вот и хотели подрезать крылья птице феникс, пока не вылетела из гнезда, в гнезде и подрезать. Вспомнил – вздрогнул. Вдруг казак Роман, телохранитель, взял да и повалился, и тотчас закричали: «Князь, тебя убивают!» Убили бы, если б не Роман, заслонить успел от ножа. Сеньку поймали, поймали его подручных. И всех он их простил, не пролил крови, и не потому ли вот стоит в Успенском соборе Пресвятой Богородицы и царские регалии бережет! И уж не как в Ярославле – все видит, даже затылком.
По кликам, по звонам Пожарский понял: царь вышел из Золотой палаты и, радуя народ красою юности своей, движется с боярами к собору.
Чтобы быть в полной, в ясной чистоте, поспешил князь Дмитрий Михайлович прожить в себе, чтоб развеялись в прах, все дни борьбы и противостояния.
Не чаял в себе хитрости государственной, но назвался груздем – полезай в кузов. А тут надо было и груздем быть, и в кузов не попасть. Грибники по Руси шастали сворой. Куда ни поворотись – грабеж, грабит всяк, кто не ленится. Полк украинских казаков за поживою дошел до Бежецка, у Антоньева монастыря стоял. Человек Вора Васька Толстой с донскими казаками грабил Пошехонье, взял Углич. Новгород присягнул шведскому королевичу герцогу Карлу Филиппу. Шведы, ожидая послов с челобитьем к герцогу, заняли Тихвин. В Смоленске поляки, в Москве поляки, под Москвой в стане Трубецкого и Заруцкого новое бесстыдство, названное ложной лжи ложь. Трубецкой с войском присягнул третьему Вору, третьему Лжедмитрию, который якобы спасся и объявился в Ивангороде, а потом сел «царствовать» во Пскове. Звали «Дмитрия» почему-то Сидоркой, но говорили, что на самом-то деле он Петрушка. И вот этому Вору Сидорке-Петрушке-Дмитрию присягнул Трубецкой, впрочем, сам же послал грамоты и в Троицкий монастырь, и в Ярославль, что присяга обманная, неволей. Одно только непонятно: кого обманывал, Вора, Пожарского, монахов или весь народ русский? Какое там груздем – змеем пришлось виться… В Новгород послал Степана Татищева говорить шведам, что вся Россия спит и видит на престоле московском шведского королевича, к украинской казачьей вольнице – иное «посольство», пошел князь Мамстрюк-Черкасский с крепким отрядом, поколотил чубатых разбойников…
Громоангельское многолетие оборвало воспоминания. Государь пришествовал в собор. И вот он, цветок расцветающий, на бархатах и парче, устилающих путь его. Государь пошел прикладываться к иконам, а казанский митрополит Ефрем начал службу.
Ах, Гермогена бы, святейшего! То его жданный час! На Небесах ныне служит, о России молитву поет, о народе русском, о царе православном.
Действо же дальше, дальше! Вот уже митрополит Ефрем возводит за руку самодержца на великое место по двенадцати ступеням в Чертог, на престол.