Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 174 из 181



Вот и встретились Тимош и Богдан.

— Прости меня, сын! То не я на помощь тебе не поспешал, то судьба встала между нами.

Снежное лицо сына, устремленное в бесконечность, было прекрасным, да только красота эта для жизни была негодной.

— Сыночек! — опускаясь на колени, шепнул Богдан непривычное для себя, неказачье слово: в суровости казаки детей своих растят.

Поклонился отец сыну — горек и безутешен был тот поклон.

— Я два дня уж как в Чигирине, — попробовал Богдан объясниться. — Мор по Суботову прошел. Пока дымом все окурили, сам понимаешь… Ну, теперь спокоен будешь. Не мог я отпустить тебя, в лицо тебе не поглядев. Спи, сын! Да уж и недалек тот день, когда встретимся.

Богдан встал, дал знак священнику, чтоб начинали последний обряд.

На следующий день был отпуск послам. Стрешневу гетман прислал в подарок лошадь, лук и деньгами — шестьдесят четыре ефимка, Бредихину — лошадь, лук и сорок один ефимок.

Со знаменем, трубою и литаврами московских послов провожали Юрий Хмельницкий, Иван Выговский и с полсотни казаков. Версты три провожали.

Переправились послы через Днепр в городе Бужине 31 декабря. На целый день в Бужине задержались, по Днепру шел большой лед. Река готовилась стать на зиму.

В пространном отчете о посольстве Стрешнева-Бредихина есть и такая запись: «А что послано государева жалованья гетманову большому сыну Тимофею Хмельницкому два сорока соболей по пятьдесят рублей сорок да жене его Тимофеевой сорок в пятьдесят рублев, и те соболи гетману не даны, для того что сына его Тимофея в Сучаве не стало, а жены Тимофеевой в Чигирине нет».

Роксанда встретила тело мужа, оплакала свою судьбу и в тот же день отправила к Богдану Хмельницкому своего человека, прося гетмана отпустить ее домой.

Да только где теперь был дом ее? В Яссах сидел Стефан Георгий, свергший с престола отца, убивший мужа, ошельмовавший брата… Чигирин для Роксанды тоже не стал домом родным.

Богдан Хмельницкий задерживать невестку против воли ее не захотел. Он дал ей в управление город Рашков, и Роксанда, получив универсал гетмана, тотчас собралась и уехала с детьми и со всем своим двором проливать свои вдовьи слезы в быстрый Днестр.

Через шесть лет после гибели Тимоша, в 1659 году, престол Молдавии занял брат Роксанды Стефан Лупу. Он послал за сестрой, но казаки прогнали молдаван от Рашкова.

Позже Роксанде удалось переселиться в Молдавию. Там она и погибла вместе с внуками Богдана. Бродячая шайка казаков разграбила ее дом, а всех его обитателей вырезала.

Памятью о Тимоше и Роксанде осталась в Яссах построенная на их деньги церковь Фурмос, что значит «красивая».

Старик Квач, бывший человек пани Мыльской, а ныне вроде бы и вольный казак, проснувшись поутру, поставил под образами дубовую лавку и лег помирать.

— Зачем жить, если нет ее — жизни! — сказал он своей старухе.

«День мой — век мой» — для удалого казака хорошая присказка, а для поселянина никуда не годная. Поселянин живет ожиданием, все время наперед заглядывая да загадывая. Зимой весны ждет, чтобы поле вспахать. Весною — лета, каким хлеб уродится. Летом — осени: у осени на все крестьянские загадки отгадка. Да и не в том ли тайна жизни, что люди лучшего от нее ждут. Но когда год от года перемены нет, когда стоит у ворот, не уходя, как бык приблудный, война, ждать нечего.

— Разлегся! — зашумела старуха на Квача, и он покорно поднялся с лавки, ушел за печь и затих.

Старуха, бодро повозясь у печи, понесла пойло свинье, задала корму корове, лошади. Курей кормила, гусей. Забыла в делах про деда. Вспомнила, когда завтрак собирать время пришло.

— Старик! — окликнула она Квача. — Есть иди.

Квач не откликнулся, и старуха, перехватив воздуху, замерла, слушая, как там ворохается за печью ее причудливый дед. За печью было тихо.

На цыпочках старуха подкралась к занавеске и отогнула уголок. Квач лежал комочком, сухонький, изжившийся, как отпавший от дерева лист. Устремив глаза в потолок, дед пребывал в такой тоске и неустройстве, что старуха подумала, грешным делом: «Не жилец».

Боясь нашуметь, все так же на цыпочках, отошла на середину хаты и тогда только сердито и громко зашумела:

— Ну хватит дурь на себя напускать! Вот пойду к пани Мыльской да и пожалуюсь. Уж она найдет на тебя управу.



— Я о Боге думаю, а ты меня пани Мыльской стращаешь, — с укором, но без жизни в голосе отозвался Квач.

— Ишь лежебока! — не унималась, повеселев, старуха. — Я и не грожусь, я взаправду к пани собираюсь пойти. Вот уж и шубу надеваю.

Квач не откликнулся. И старуха, повертев в руках шубу, оделась, сунула ноги в валенки, вышла в сени, хлопнув, для вразумления старика, дверью.

Постояла в сенях, всплакнула. Да и решилась пойти к пани, наябедничать на упрямца.

Вдруг радостно затрезвонили колокола, бухнула пушка, из ружей пальнули. Старуха кинулась обратно в хату и лоб в лоб сшиблась на пороге со своим стариком.

— Очумелая! Очумелый! — в один голос охнули они друг на друга и разбежались в разные стороны.

Квач, на ходу натягивая шубейку, трусил на волю, а старуха, юркнув в хату, тотчас опамятовалась:

— Куда же это он, умирающий мой!

И пустилась вослед за стариком.

Все Горобцы, от мала до велика, высыпали на улицу. В медленном от торжественности движении колыхалось в золотом блеске шествие.

— А попов-то, попов! — ахала Кума, всплескивая от восторга руками. — Нашего-то и не видать среди них.

— Как это не видать! — обиделись за своего попика односельчане. — Впереди, с крестом.

— О чем это вы, глупые! — как истый воробушек, скакал перед толпою Квач. — То русские пришли! Слава тебе Господи, услышал нас! Затворяй, беда, ворота! Затворяй, постылая!

За священством двигались русские бояре и среди них местная знать, встречающие — сотник Мыльский, есаул, писарь.

— Все вернулось на круги своя! — сказала пани Мыльская вслух, когда, занимая место перед алтарем, пан Мыльский стал рядом с московским боярином Бутурлиным.

Она, пани Мыльская, тоже была в первом ряду. Взгляд ее был строг и милостив — так смотрят матери на детей.

Квач тоже был в церкви, где бочком, где всей грудью, а то и по-ужиному — пролез.

Свои и приезжие певчие вместе с голосистыми попами и дьяконами пели ектинью, и все, всем народом в единый глас, молили Бога о государском многолетнем здоровье.

Квач плакал от радости и, толкая соседей, все пытался рассказать им:

— А я-то помирать было лег… Нет, говорю, жизни, неоткуда ее ждать. А жизнь сама к нам пришла.

— Тихо ты! — толкали в бок старика, но он не унимался.

— Чего тихо? Это когда смерть — тихо, когда жизнь — шуми, пой.

Царские послы торопились. Они получили от Хмельницкого письмо. Гетман звал послов поспешать в Переяслав, куда созывались полковники, старшина и казаки для общей рады — слушать государеву грамоту.

31 декабря 1653 года в пяти верстах от Переяслава великое московское посольство встретил переяславский полковник Павел Тетеря, а с ним было шестьсот казаков со знаменем, трубами, литаврами.

Казаки сошли с лошадей, и Павел Тетеря сказал Василию Васильевичу Бутурлину и его людям пышную речь.

— Благоверный благоверного и благочестивый благочестивого государя царя и великого князя Алексея Михайловича всея Русии самодержца и многих государств государя и обладателя его государского величества, великий боярин и прочие господа! С радостью ваше благополучное приемлем пришествие. Давно уже сердце наше горело, услаждаемое слухом, что во исполнение царского обета грядете к нам, чтобы быть нам, православному и преславному Войску Запорожскому, под высокою великодержавного благочестивого царя восточного рукою. Я же, меньшой в рабах того же Войска Запорожского, имею приказ от Богом данного нам гетмана Зиновия Хмельницкого в богоспасаемом граде Переяславе встретить вас и сотворить, со всем войском, содержащимся в граде, нижайшее поклонение. Молю прилежно милостей ваших войти в обители града Переяслава.