Страница 24 из 96
Мало-помалу Софи сделалась зависимой от людей и занятий, встававших между ней и её собственной болезнью. Во время осторожных и напрочь лишённых теперь всяческой резвости и былого ухарства прогулок с Бабет маленькая принцесса чувствовала себя не хуже, чем в минуты, когда мадемуазель читала ей мольеровские пьесы. Равно как шахматное целительное забытье, позволяющее с помощью неуклюжего просчитывания вариантов успешно позабывать остальной мир, оказывалось не менее вдохновляющим, чем, допустим, наблюдение за корявыми руками Больхагена: в одной — малюсенький нож, в другой всё более и более делающаяся похожей на трубочный мундштук деревяшка... Но завершалась прогулка (рука об руку с Бабет), но дважды воскресал из мёртвых знаменитый больной месье Арган[38], а тихо торжествующий свою очередную победу Христиан-Август, стараясь не слишком торжествовать, бравурно ссыпал в ящик шахматные фигурки, но заканчивал работу и откладывал острейший свой нож Больхаген — и вязкий мрак окутывал душу Софи.
3
Проведя несколько недель вместе с больной дочерью и поняв наконец ту простую истину, что болезнь — суть явление долговременное, Иоганна-Елизавета возобновила свои разъезды. По установившейся привычке сначала принцесса объехала несколько окрестных земель, а затем с грузом местных сплетен, скандалов, домыслов и наговоров, столь помогавших Фридриху-Вильгельму ориентироваться среди княжеских сумбурных устремлений, направилась в любезнейшие края, на юго-юго-запад, где была встречена, привечена, едва только не обласкана. Его величество продемонстрировал свои лучшие качества — джентльмена и амюзантного мужчины, так что раскланявшаяся принцесса в ответ на покровительственное похлопывание и пощипывание её щёки впервые (само так получилось) обратилась к Фридриху на «ты», сказав ему прежде немыслимое.
Она сказала ему «душка»; буквально так: «Ты душка».
Предварительно ли выпитое оказалось тому виной, или же принцесса действительно сумела понравиться его величеству сверх меры, но только императорские заигрывания выглядели чистосердечными.
Чистосердечие вносило свежую высокую ноту, отчего у принцессы словно от переизбытка озона кружилась голова. Именно таких, то есть простых, душевных, замешенных на симпатии отношений с его величеством она и добивалась. Остановка в Берлине продлилась менее четырёх часов, однако за это время Иоганна сумела вырасти в глазах монарха больше, чем за всю прежнюю жизнь. Она, сама того не подозревая, едва не приобрела в тот раз вещественное доказательство высочайшего расположения: скуповатый на душевные порывы и особенно на подарки король скрепя сердце извлёк из особой шкатулки алмазный перстень в изящной оправе, намереваясь передать драгоценность Иоганне-Елизавете в момент расставания. Но когда Фридрих-Вильгельм уже собирался проводить до выхода свою гостью и выполнить намерение, он заметил, как визитёрка в коридоре одарила улыбкой Фридриха, королевского сыночка-негодяя; заметив и рассердившись за эту её улыбку (не знал же он, что улыбками принцесса одаривала всех налево и направо), распрощался с женщиной сдержанно, а перстень попридержал до лучших, что называется, времён...
Напуганная сплетнями о значительно ухудшившемся состоянии здоровья Фридриха-Вильгельма, Иоганна за следующие три недели ещё дважды находила поводы для встреч с королём. Оба раза они встречались в пригороде Берлина, подальше от глаз, но разговоры при этом отчего-то получались сугубо деловыми и до обидного короткими.
Своего рода ускорителем оказывалось прямо-таки неважнецкое здоровье монарха. Фридриха беспокоила не столько подагра, к которой он сумел притерпеться, как рецидив ужасной водянки, делавшей его всё более похожим на предмет, то есть способствовавшей жутковатому переходу из категории «кто» в категорию «что». Вопреки уверениям своего медика и даже вопреки собственному отражению в зеркале Фридрих-Вильгельм был уверен, что может себе позволить роскошь непринятия мер против болезни ещё ну, скажем, весенние месяцы, может быть, весну и чуть-чуть лета, а вот где-нибудь с июля, отбросив остальные дела, займётся собственным здоровьем уже как следует. Занялся бы и раньше, только вот дела, дела всё... Он превозмогал болезнь; он колесил по городам и весям империи, успевая на манер русского императора Петра Великого персонально вникать в разнообразнейшие дела. Во время долгих переездов он умудрялся, превозмогая дорожную тряску и всё ту же болезнь, сочинять должный остаться потомству труд — без (пока что) названия, нечто вроде гипертрофированной эпистолы, обращённой к юношеству и объемлющей целый перечень моральных проблем. Окажись под рукой императора какой-нибудь хлыст из числа придворных, загляни он через массивное плечо монарха на испещрённую мелким почерком страницу, сразу сделалось бы ясно, что под словами «грядущее поколение» его величество имеет в виду прежде всего собственного сына, двадцативосьмилетнего Фридриха, который своими симпатиями к французам, их развратной литературе, своим дурацким музицированием и вообще тотальной наглостью выводил Фридриха-Вильгельма из душевного равновесия.
Водянка тем временем делала своё дело. В дневнике, на отдельном чистом листе, между записями от 16 и 20 февраля, Фридрих-Вильгельм записал: «Господи, до чего же мой вид мне омерзителен!»
В конце того же февраля он предоставил своим медикам форменный простор, carte blanche[39] в том, что касалось немедленного лечения. Однако по злой иронии чем хуже делалось здоровье, тем больше обнаруживалось неотложнейших и, главное, требовавших его личного участия дел, передоверить которые за неимением действительных единомышленников король никому не мог. А новые дела предполагали новые поездки, дополнительную нагрузку на сердце. Исключая специально сконструированный, приспособленный к условиям дорожных разъездов и тучной фигуре короля нужник, никаких иных роскошеств Фридрих-Вильгельм себе не позволял. Случай привёл его в двадцатых числах месяца мая 1740 года в берлинский дворец, однако случай имел провидческую в некотором смысле подоплёку. Именно в Берлине двадцать четвёртого числа случился первый кризис, который был понят правильно, а принят стоически. Как профессиональный солдат, Фридрих-Вильгельм призвал не кого-нибудь, но капеллана, однако, пока священник ехал во дворец, королю полегчало, и полегчало при этом настолько, что запланированная исповедь обернулась застольной беседой с некоторым даже философским оттенком. Философия соседствует с вопросами воспитания, вопросы воспитания актуальны лишь в прилагательной форме: заговорив о собственном сыне, король и не заметил, как вовсю разошёлся, принялся ударять по столешнице своим кувалдообразным кулачищем, выстреливать брызгами гневливой слюны в лицо собеседнику. Капеллан сидел на самом краешке стула — ни жив ни мёртв. Заглянувшая в окно луна слева-направо одолела всю ширину оконного проёма, скрылась и вновь появилась в соседнем окне, а король всё продолжал витийствовать. Жена Фридриха-Вильгельма, равно как и престарелая его мать, не спала, прислушиваясь к приглушённым раскатам монаршего баса, однако не решаясь войти в комнату к недавнему больному. Дежурившие во дворце медики прерывать высочайшее застолье также не отваживались, хорошо зная, сколь бывал подчас скор император на расправу. Впрочем, ночная болтливость короля в равной степени обескураживала врачей и вселяла надежду на возможный поворот в ходе развития болезни. Каких чудес не случается...
В жизни — и это бесспорно! — всегда есть место чудесам, однако не всюду и не для всех. На долю императора их не досталось, и потому кратковременное улучшение, распалившее воображение, хотя и не обманувшее присяжных эскулапов, продлилось лишь до 30 мая. В ночь на тридцать первое, то есть буквально в канун лета, когда через незашторенное окно тесноватой спальни королевы были видны чёрная на сером тополиная ветка и скупая россыпь немигающих звёзд, к супруге в опочивальню вкатился на специально сконструированном кресле Фридрих-Вильгельм.
38
...знаменитый больной месье Арган — главный персонаж комедии Мольера (1622—1673) «Мнимый больной».
39
Свободу действий (фр.).