Страница 61 из 67
Съезд принял резолюцию о единстве партии, запрещающую фракционную деятельность, и одобрил переход к новой экономической политике, которая означала частичный возврат к свободному рынку.
Слушая выступления делегатов, Александра сидела, сцепив пальцы рук, вжав голову в плечи, испытывая нарастающий ужас одиночества.
На душе было темно и тяжко.
— Шура, выше голову, — шепнул ей на ухо Шляпников, — мы ещё повоюем.
— Нет, Саша, — громко ответила она. — Сейчас я впервые поняла: в жизни нет ничего страшнее, чем разлад с партией.
После долгого молчания от Павла пришло письмо: «Разлюбезная жена моя Александра! Не томи меня, терпению моему конец. Сколько раз обещала приехать, навестить меня. Всё-то ты меня обманываешь да огорчаешь. Буян ты мой неугомонный! Небось думаешь, что, коли из ЦК да из женотдела тебя вычистили, так и не нужна ты мне больше? Нет, Шура, нужна. Так нужна, что и сказать стыдно. Раз дело теперь позади, приезжай к своему любящему Пашке, который ждёт не дождётся тебя. Поглядишь, как мы теперь по-барски жить станем! У меня свой автомобиль, корова, свиньи и прислуга. По дому тебе хлопот не будет, отдохнёшь. Весна у нас в разгаре, яблони цветут. Мы с тобой, Шура, милый буян, ещё вместе весною не жили. А ведь жизнь наша должна всегда быть весною. Целую горячо твои лазоревы очи. Всегда твой Павел».
Несколько раз перечитав письмо, Александра улыбнулась и подняла глаза. В окно последнего этажа «Националя» стучалась весна. Вместе с яркими лучами солнца в стекло заглядывало голубое небо с клубящимися облаками. Белыми, нежными, тающими.
Положив письмо на колени, Александра гладила его, будто Пашину голову. Ни голубого неба, ни белых облаков не видела она перед собой. Перед глазами стоял лишь чернобровый красавец богатырь Павел с лукаво смеющимися глазами, с жаркими губами, с крепкими ладонями... Сладкой дрожью пробежала по телу истома.
Нет, любовь к нему не умерла. Она была тут, в сердце. Александра лишь спрятала её на самое дно души. Тягостно-сладостную ношу эту чувствовала она возле своего сердца все долгие семь месяцев разлуки с Павлом.
Надо ехать! С Москвой все скрепы оборваны...
Александра выглянула в окно. На деревьях в дворовом садике зеленела нежная новорождённая листва. Набухали почки...
Поезд прибыл в Одессу в восемь вечера. Состав ещё медленно шёл вдоль перрона, а в купе уже ворвался Павел и сгрёб Александру в свои объятия. Он поднял её на руки, как тогда у гельсингфорсского пирса, и вынес из вагона. Не обращая внимания на изумлённую вокзальную толпу, Дыбенко пронёс её, как ребёнка, по всему перрону и вышел на привокзальную площадь, где его ждал автомобиль. За ними семенил ординарец с чемоданами Александры.
Шофёр-красноармеец почтительно открыл заднюю дверцу машины.
Автомобиль покатил по покрытым брусчаткой одесским мостовым, выехал на приморское шоссе и через полчаса остановился возле двухэтажного особняка с колоннами.
Послышался собачий лай и коровье мычание.
— Приехали, приехали, — взволнованно воскликнул женский голос.
У крыльца стояли три женщины.
— Знакомься, Шура, — сказал Дыбенко, подходя к ним. — Это наш домашний коллектив... Марья Ивановна у нас по хозяйственной части.
Полная женщина средних лет степенно пожала Александре руку.
— А это наша скотница Галя.
Ещё молодая, но совершенно расплывшаяся крестьянка лодочкой протянула ладонь.
— А это Валентина Константиновна — мой секретарь.
Перед Александрой стояла высокая, статная блондинка лет двадцати, от которой исходил запах духов Л’Ориган-Коти.
Змейка ревности ядовитым языком лизнула сердце.
— В штабе времени не хватает. Работу домой брать приходится. Без Валентины Константиновны мне никак не обойтись, — быстро заговорил Дыбенко.
Готовая поверить словам мужа, Александра почему-то взглянула на Марью Ивановну. Домработница опустила глаза.
— Ну пойдём, жена, дом осматривать!
Обняв Александру за плечи, Дыбенко водил её по бесчисленным комнатам, обставленным в стиле ампир, с гордостью показывал ей кузнецовский фарфор, морозовское полотно, венецианский хрусталь. Но Александра ничего не видела перед собой, кроме алых пухлых губ Валентины Константиновны, и ничего не слышала, кроме стойкого запаха духов Л’Ориган-Коти.
В столовой всё было накрыто к ужину. Дыбенко зажёг свечи и три раза хлопнул в ладоши. Вошла Марья Ивановна с самоваром.
— При царе здесь генерал жил, — сказал Павел, когда домработница вышла из комнаты. — Марья Ивановна у него тоже в прислугах ходила.
«А тебе-то зачем в такой роскоши жить?» — хотелось спросить Александре, но она сдержалась. Зачем изливать из себя злые, жестокие слова? Потом о них пожалеешь, но будет поздно. Изрешетят, изуродуют они любовь, как лицо после оспы. И не будет в ней больше красоты, не будет греющего счастья.
В дверь постучали. Вошёл ординарец:
— Товарищ Дыбенко. Звонили из штаба. Совещание завтра переносится на десять часов.
— Спасибо, Шура. Можешь идти.
— Значит, твоего ординарца тоже зовут Шурой? — попыталась улыбнуться Александра.
— Тоже. А тебе обидно, что два Шуры у меня в доме? Ишь ты, какая ревнивая... Успокойся, другой такой Шуры, как ты, во всём белом свете больше нет. И люблю я только тебя.
Павел поднял её на руки и понёс в спальню.
«Любит, конечно, любит. Ну зачем я себя мучаю!» — думала Александра, стряхивая горячие слёзы счастья на узорчатый паркетный пол.
Бережно опустив жену на кровать, Дыбенко торопливо стал снимать с неё сапоги, чулки, платье.
— Как я соскучился по этим игрушечным ножкам, — шептал он, целуя её ступни.
Александра откинула одеяло:
— Господи, что это?
В раскрытой постели она увидела женское бельё.
Сердце сжало смертельной болью.
— Паша, ну за что, за что!
Дыбенко, ломая руки, повалился на кровать:
— Шура, прости, прости. Я люблю только тебя. Одну тебя!..
— Ты лжёшь, ты всё лжёшь... Зачем же ты звал меня сюда? Зачем писал нежные письма?
— Шура, выслушай меня. Это всё так, случайное. Валю я из жалости пригрел. Мы когда в Одессу вошли, белые у нас на глазах улепётывали, кто на баржах, кто на лодках. Мы их вдогонку слегка обстреливали, но не особливо, больше чтоб напугать. На одной такой барже Валя с родителями была. Её, бедную, в давке за борт вытолкнули, а родители так и уплыли в Константинополь. Наши моряки её подобрали, привели ко мне. Мол, что делать, расстреливать или как? Девятнадцать лет ей тогда было, тощая, затравленная. Жалко мне её стало, вот я и придумал для неё работу секретарши. Влюбилась она в меня. Стихи мне писала по-французски. Ты была далеко, я всё один да один. Вот и сошлись мы с ней.
— Ты её любишь?
— Да нет же, Шура, люблю я только тебя, моего ангела-хранителя, друга моего верного. А там, Шура, другое, совсем другое. Хочешь, назови увлечением, чем хочешь. Только не любовь это.
— Так порви с ней. Не ты у неё первый, не ты последний.
— В том-то и горе мне, что Валю я девушкой взял. Чистая была.
— Чистая?
Будто тонкая игла кольнула Александру в самое сердце.
— Чистая, говоришь? А не ты ли, лаская меня в Смольном, шептал: «Чище тебя, Шура, нет человека в мире!» Что же ты сейчас иначе заговорил? Разве чистота человека в теле его? Откуда вдруг в тебе эти буржуазные предрассудки?
— Да не я так думаю, а она. Для неё то, что взял я её да на ней не женился, — горе великое! Она теперь себя погибшей считает. Ты не представляешь, как она мучается. Слезам её конца нет. Ведь пойми же, Шура, она не по-нашему, не по-пролетарски думает. Тот, кто взял её первый, тот и женись.
— Кто же тебе мешает жениться? Я тебя не держу.
— Ну как же я на ней женюсь, когда чужие мы с ней? Когда во всём-то мы разные? Когда нет у меня к ней любви настоящей?.. Так, жалость одна. Ведь у тебя, Шура, и партия и друзья, а у ней — только я... Тебя, Шура, люблю я крепче, глубже. Без тебя нет мне пути. Что бы ни делал, всегда думаю: а что Шура скажет, что посоветует? Ты как звезда мне путеводная.