Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 83

А с Францем Матвеевичем беседовать было просто, уютно даже и невольно весело. Вот и сейчас он вошёл, чуть ускоряя шаг на ходу, отдал размашистый поклон, бывший в странном контрасте, в несовпадении с этой мягкостью, выраженной чертами лица. Мадам д’Онуа следовала за ним чуть семенящим шажком, то и дело сгоняя с губ улыбку довольства и притворяясь серьёзной. Анна улыбалась навстречу этой паре. Вид этих немолодых любовников почему-то наводил её на мысль о предстоящем ей (уже так скоро!) замужестве — как-то всё будет...

Франц Матвеевич восхитился искренне ее-нарядом. Белизна шёлка — чистота, драгоценная скромность принцессы великого государства... Но почему без уборов, без украшений?..

   — Нет охоты. И это всего лишь семейный обед... И отец не любит...

Он снова рассыпался в комплиментах, в почтительных фразах о Его величестве...

   — Но ведь сегодня вы встретитесь со своим женихом, гласно объявленным женихом!..

Усилием воли не дала краске явиться на щёки.

Приказала принести уборный ларец...

Франц Матвеевич тихо сообщил последние вести. День предстоял и вправду необычный. Кажется, государь вот-вот решится... Сегодня был намёк Андрею Ивановичу — кажется, государь император решается приступить вплотную к составлению завещания...

Замерла, кивнула легко...

В покои матери летела, чуть запрокинув голову... Ещё многое предстоит, много тяжеловесного, трудного, даже скучного; много расчётов и мыслей... Но покамест — в этот свой краткий полёт — она позволила себе упиться радугой надежды...

Напольные часы — золото и филигрань — пробили обеденное время в большом столовом покое государыни. Золотой купидон — языческий божок любви протягивал венок женской фигуре, окутанной в античное покрывало, — олицетворению дружбы.

Цесаревна вошла — белое шёлковое платье, гладкая причёска украшена несколькими флёровыми розовыми лепестками, драгоценностей — нет, одна лишь нитка скромного волжского жемчуга, оттеняющая тонкую шейку.

Худенький, сероглазый вскочил. Ей показалось, что он падает к её ногам... Ах, зачем? Неловко!.. Теперь, когда он был объявлен её женихом, любая его неловкость словно бы тень бросала и на неё... Вдруг ей показалось, что он и вообще очень неловок, и почувствовалось нечто вроде раздражения на него. Это, кажется, было совсем новое для неё чувство... Кажется, прежде она думала (и, должно быть, по-детски совсем), что когда человек уже принадлежит тебе, почти принадлежит, вот тогда-то и начинаешь любить его особенно полно и радостно. А вот оказывается, нет, не так... Оказывается, начинаешь даже и сердиться на него...

Но он не пал к её ногам, лишь поцеловал самый краешек белого платья. Она смущённо взглянула на сидящих за столом.

Отец улыбался как-то болезненно и будто жалел её и одновременно пытался оправдаться перед ней. Это было странно, и делалось так больно в сердце — за него, такого больного и уже старого. И мать рядом с ним была толстая, стареющая совсем, робкая какая-то и будто безмерно — до заискивания — благодарная отцу. Оба они вызывали жалость. И только Лизета сияла свежайшей розовой юностью и радостно улыбалась Анне... Самая младшая их сестра, Наталья, была ещё слишком мала для подобных семейных трапез...

Анна сама не понимала, почему ей вдруг захотелось быстро наклониться и провести кончиками пальцев — брезгливо — по краю своего платья — смахнуть, стереть прикосновение мужских губ... Он предложил ей руку, и было бы неучтиво отказать. Она протянула руку в ответ, и он, под испытующими взглядами двух немолодых болезненных — мужчины и женщины, её отца и матери, — повёл её к столу... Снова она ощутила раздражение — он всё делал не так, не так, как надобно бы; всё у него выходило как-то неловко и слишком... слишком слащаво, что ли... Но когда его тёплые, чуть дрожащие пальцы коснулись её пальцев и взяли её руку — самые кончики её пальцев — так робко и вместе с тем так бережно и с такой глубокой и затаённой нежностью, тогда она вдруг все его неловкости простила ему, и снова любила своего худенького, сероглазого, и радовалась тому, что она — его невеста...





Государь не любил снования по комнатам многих слуг и служанок. Поэтому всё кушанье было загодя поставлено. За столом обеденным, в своём семейном кругу, ему желалось чувствовать себя достойным отцом достойной семьи... Каким достоинством и покоем, покоем заслуженного после честных трудов отдыха дышали обеды голландских бюргеров... Никакой пышности, никаких слуг за стульями стоящих... Семья вкушает отдых, Отец и зять трудились в конторе или на верфи, мать надзирала за хозяйством, дочери шили, рисовали, учились играть на клавесине...

Но всё равно не получалось, как в Голландии. Да и не могло получиться. Даже над этим, над его семейным столом витали тени сословного деления — те, что по рождению принадлежали «к верхам», спесивились, те, что поднялись из «низов», желали побыстрее взлезть на самый верх... Так, как в Голландии, столь милой сердцу, не получалось. Так, как во Франции, в Париже, — упиваться невозможною, невероятною пышностью обихода, — так он не хотел, таковое рано или поздно не доведёт страну до добра... Но как надобно было — в России? Не зналось...

Государыня самолично сняла красивую крышку с большой фарфоровой миски. Вкусным паром задымился наваристый суп. Искоса, чуть пугливо глянула на государя. Последний месяц особенно мучили его запоры, несварение, геморрой — «чечуй». Лекари толковали о мягкой пище — поменее крепких напитков и жаркого с пряностями. Она даже сама осмеливалась советовать ему, остерегать. Слушал. Кажется, верил. Поступал же совсем по-своему. Или и вовсе теперь не прислушивался к её словам? Больно было...

Паштеты, баранина под красным соусом, два пирожных... Всё же — старшей дочери жених впервой обедает с ними... От устриц — устерсов — никак не могла бы отговорить Петра Алексеевича, да и сама была до них охоча, даром, что те же лекари и для её здоровья не полагали устриц полезными...

Стаканы большие — венецианского непрозрачного стекла — расписаны были — в тональности синей — переплетением цветочным и охотничьими сценами. Государь собственноручно разлил белое рейнское, терпкое, с кислинкой. Поднял стакан. Выпил попросту — за счастье, за будущее, грядущее счастье жениха с невестой.

Потянулся стаканом — к Анниной ручке, всеми тонкими пальчиками сжавшей таковой же стакан.

   — Ну, Аннушка, мужа своего чтобы любила, почитала и слушала яко главу себе! — Глаза отца, большие, тёмные, смеялись. Но ей больно было видеть набрякшие, потемнелые болезненно веки.

Герцог внимательно вслушивался, пытался понять, но не так хорошо понимал, хотя и заговорил за эти годы сватовства своего по-русски.

Она почувствовала взгляд герцога и повернула к нему голову. Он смотрел робко, восхищённо, доверчиво и серьёзно. И вдруг она вполголоса перевела ему слова государя.

   — Нет, нет!.. Это... Этого не надобно!.. — Герцог поспешно вскочил со своего места и тоже потянулся стаканом к её руке.

Лизетка засмеялась громко.

Содвинули стаканы. Выпили. Принялись за еду и ели весело. Говорили о пустяках, об устрицах, какие лучше — остендские, конечно... Герцог сделался хорош, более ничем не раздражал её, не пытался взять за руку, просто был рядом и будто и понимал её, это было хорошо, ладно было это. Но когда он встал, чтобы произнести свой тост, она снова взволновалась — вдруг новая его неловкость... Но он лишь поднял руку и сказал:

   — За то, чтобы наши желания сбылись!

Голос его сделался немного неуверенным. Она подумала, что он быстро пьянеет и, стало быть, следует остерегать его от злоупотребления крепкими напитками. Но давать ему подобные советы — как это будет унизительно для неё!.. Впрочем, нет, не должно быть унизительно, ведь она любит его...

Государь объявил, что по окончании обеда уйдёт к себе — соснуть. Наказал Анне вечером, до ужина, быть к нему...