Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 72

Инструментовку преподавал Анатолий Лядов, который, очевидно, тяготился преподавательской деятельностью, или ему очень не по душе была обязательная инструментовка, то есть занятия не со специалистами.

Он редко приходил в класс, и когда приходил, то задавал сразу писать квартет или другой ансамбль, тогда как мы понятия не имели о самих инструментах. Мы его ценили как музыканта, но ничему у него не научились. Я говорю о первой половине 80‑х годов, возможно, что позже, становясь зрелее, он к делу относился иначе и знаний приобретал больше. За это говорят и те воспоминания о нем, какие вышли тотчас после его смерти. От всей души присоединяюсь к мнению, что в лице Лядова русская музыка имела аристократа духа, предъявлявшего самые высокие требования к искусству. Многие из его прелюдий тонкостью чувств, изяществом и благородством подтверждают это мнение. Воспоминания эти, написанные Вальтером Городецким и Витолем, производят самое лучшее впечатление. В душе остается светлый образ тонкого, изящного и требовательного музыканта, для которого “красота” и “истина” были нераздельны. Тем непонятнее нападки на эту книгу со стороны “Музыкального современника”[150]. Ее, наоборот, следует настойчиво рекомендовать.

Перехожу к личной жизни. К этому времени я был уже совершенно самостоятелен. У меня были уроки, доходы от которых вполне окупали скромную студенческую жизнь. Неоднократно являлось желание помочь отцу, и, кажется, это удавалось, особенно во время каникул летом. У меня всегда по приезде в Симферополь бывали уроки, и я не только охотно, но с особенной радостью делился с отцом. Да и как же иначе. Несмотря на различие характеров, стремлений, наклонностей, братья и сестра жили между собой очень дружно. Нас объединяла любовь к родителям и друг к другу. Эти любовно — дружеские отношения, сложившиеся в раннем детстве, остаются и сейчас такими же через 40 лет, несмотря на то, что у каждого своя семья и разнохарактерное потомство. Я приписываю это той атмосфере любви и нежности, заботливости, какими мы были окружены в детстве. Ни время, ни расстояние не влияли на наши отношения. С отцом я всегда находился в частой переписке и посвящал его до поры до времени во все мелочи переживаемого. Но вот в моей жизни наступила пора увлечений, о которых я не особенно распространялся. Впрочем, многие из них носили совершенно детский характер и продолжались в промежутке между концом мая и серединой августа, когда я вновь уезжал в Петербург. Увлечения эти действовали на меня благотворно в том смысле, что возбуждали энергию совершенствоваться, чтобы заслужить внимание и предпочтение. И я действительно энергично работал, играл, читал и учился. Особенной любовью моей пользовалась семья Якобсон в Симферополе. Отец, Исаак Яковлевич, имел совершенно артистическую внешность. Это был талантливый юрист и в свое время единственный, кажется, мировой судья из евреев. Он был вдовцом, и у него было четверо детей: три сына и одна дочь. Музыка была его страстью, и играть с ним в четыре руки было наслаждением. Большую часть свободного каникулярного времени я проводил у них. Семья была в высокой степени просвещенная, и старший сын Виктор, мой ровесник или несколько моложе меня, отлично учился в гимназии, был очень начитанный и развитой юноша. Ничего не предвещало в нем будущего крупного сионистского деятеля. Все — воспитание, знакомство, уклад жизни — шло как бы вразрез с патриархальным еврейством, а между тем именно эти дети от первого брака Исаака Яковлевича — все сделались убежденными еврейскими общественными деятелями. Кроме Виктора, крупной работницей была сестра его — Лида. Голубоглазая, тонкая, нежного сложения, она не походила на дочь своего народа. Девушкой — гимназисткой она была далека от его интересов. А между тем по окончании гимназии и Высших курсов она всей душой отдалась народному делу. Что бы она ни делала, она всюду вносила глубокую сердечность и мягкое благородство.

В 1907 г. я нарочно два дня посвятил на то, чтобы с ней повидаться. Это было в Палестине. Она была замужем за доктором Малкиным и жила в колонии Рош — Пина, продолжая с мужем служение народному делу.

Я выехал из Тивериады в Табху на лодке по озеру. Там переночевал, и на другой день за мной из колонии приехал арабпроводник с лошадью для меня — только верхом можно было туда проехать. С этой стороны другой дороги нет. Через несколько часов пути мы приехали в большую колонию Рош — Пина. Сердечна и тепла была наша встреча. До глубокой ночи мы никак не могли наговориться. Для нас обоих так странна и необычна была встреча именно в Палестине, какая которая, однако, чрезвычайно напоминала нашу родину, то есть юг России — Крым. Я должен был в пять часов утра тронуться в путь, и мы дружески простились. Она скоро должна была стать матерью, и муж чрезвычайно внимательно и бережно относился к ее положению. Не подозревал я тогда, что она скоро покинет этот мир. Об этом я узнал впоследствии. Вспоминая сейчас ее детство, отрочество, юность и последующий период, я могу только сказать, что тихо и скромно прошла благородная жизнь, полная глубокого содержания. Была ли она когда счастлива? Не знаю. Но думаю, что такие натуры своеобразно понимают счастье. Она шла по избранному пути, спокойно и безропотно, хотя на этом пути встречалось немало препятствий. Она была любящей дочерью, преданной сестрой, верным другом и все свои способности и силы отдала народному делу. Спи спокойно, дорогой друг. Ты вернулась в лоно ветхозаветной матери любимой и достойной дочерью. Я никогда при жизни не решался сказать тебе, как ты мне была дорога, но теперь не могу не сознаться, что много прекрасных юношеских побуждений было вызвано твоим кротким образом. И сейчас при воспоминании о тебе слезы накипают в душе, как от прекрасной, глубокой, печальной музыки.



Перебирая в памяти все события моей жизни в Петербурге до 16-ти лет, я не могу вспомнить ни одного увлечения. Петербургский ли климат, или время с сентября до мая, или суровые условия жизни не располагали к этому, но я не припомню ни одного случая. А между тем и в научных классах мы [вместе] учились с очень милыми подростками, и на уроках мне приходилось иметь дело с очень милыми и интересными ученицами. Особенно вспоминается мне семья Ремерт. с которой я был очень дружен. Старший сын, окончивший морское училище, был очень дружен со мной и братом Львом. Он недурно играл, кажется самоучкой, и страстно любил музыку. Это был в высокой степени интересный человек с особенными запросами жизни. Где — то он теперь? Жив ли? Через него я познакомился со всей семьей. Отец жил на Кавказе, а мать с детьми в Петербурге, и только летом они ездили к отцу в Абастуман. Благоразумная и душевно развитая мать старалась дать детям самое лучшее воспитание. Каждый из членов семьи представлял особый интересный мир. Я занимался с дочерью Ниночкой, которой было тогда лет 12–14. Умненькая, развитая и чрезвычайно своеобразная, она необычайно сознательно относилась к занятиям. Приходилось все до последнею ноты ей объяснять, чтобы ни в чем не было сомнения. Тогда она отлично приготовляла свой урок. Эти уроки были и мне полезны. Надо было подтягиваться и быть готовым ответить на самые неожиданные вопросы. Урок проходил у нас очень оживленно, и каждая пьеса и этюд приобретали особое название соответственно их характеру. Мать была довольна успехами дочери и вообще благоволила ко мне. Я в это время упрямо проводил в жизнь демократизацию, носил косоворотку и галоши считал роскошью. Умная и тонкая госпожа Ремерт отлично понимала, что во мне происходит, и избегала споров на эту тему. Но вот однажды зимой, придя [на урок] как всегда в косоворотке и без галош, я в свою очередь получил следующий урок. Как я ни вытирал ноги в передней, но снег сильно приставал к подошвам и, оттаявши во время урока, образовал на паркетном полу лужу, которая меня чрезвычайно смущала. По окончании урока госпожа Ремерт, у которой были гости, вошла в зал, внимательно взглянула на лужицу и, позвонив, приказала вытереть пол. Затем, как ни в чем не бывало, пригласила меня в гостиную, чтобы познакомить с каким — то высокопоставленным лицом. Смущенный всем предыдущим, я, ссылаясь на то, что в косоворотке мне неудобно знакомиться, старался отклонить ее предложение. Тогда она совершенно серьезно сказала мне: “Если вы считаете возможным приходить к нам в косоворотке, против чего я ничего не имею, то почему же это может служить помехой к знакомству с другими, а что касается лужицы у рояля, то против этого главным образом будет моя горничная”. После этого мне ничего не оставалось, как пойти в гостиную. Косоворотка и пренебрежение к галошам не выдержали такого искуса. С Ниной я продолжал заниматься, а с семьей Ремерт поддерживал самые дружеские отношения. Добрая госпожа Ремерт относилась ко мне как мать и, не стесняясь, откровенно высказывала мне то, что считала нужным. А я принимал это с благодарностью. Сам Ремерт, когда бывал в Петербурге, благосклонно относился ко мне и был доволен занятиями детей. В музыке он считал себя знатоком. Может быть, он и был таковым. Как — то я обращался к нему за советом, как к врачу: от октав у меня выступила шишка около кисти, затвердевшая жидкость около сухожилия, что часто случается с пианистами. Сначала он шутя рассказал мне о том, что студентом он страдал тем же, и однажды, возвращаясь несколько навеселе домой, он вступил в борьбу с городовым, который хотел его задержать, и во время схватки шишка исчезла. Но когда я не согласился прибегнуть к такому средству, он дал мне хороший совет — смазать йодом и приложить некоторую тяжесть, которая постоянно давила бы на шишку (два серебряных рубля, положенных на шишку, дали хорошие результаты).

150

Музыкальный журнал, выходивший в Петербурге с 1915 по 1917 гг. Номера 1, 2, 7 за 1916 г. были посвящены критике книги (см. статьи о Лядове — Н. А. Римского — Корсакова, В. Каратыгина, В. Каренина).