Страница 15 из 16
Первые похвалы и признание этот новый, такой близкий предмет восхищения снискал в греческих трагедиях. Обряды всех прочих народов того времени были посвящены животным, растениям, космическим и потусторонним силам, но в Греции уже в эпоху Гомера мир стал человеческим, а трагедии великих поэтов V века возвестили окончательное смещение духовного фокуса. В «Портрете художника в юности» Джеймс Джойс дает сжатое определение важнейших черт древнегреческой трагедии, благодаря которым открылся путь к мистическому измерению гуманной духовности. Говоря об аристотелевской «Поэтике», Джойс напоминает о двух классических «трагичных» чувствах», сострадании и страхе, одновременно отмечая, что Аристотель не дал им определения. «Аристотель не дает определений сострадания и страха. Я даю, – заявляет его герой Стивен Дедал и продолжает: – Сострадание – это чувство, которое останавливает мысль перед всем значительным и постоянным, что скрыто в человеческих бедствиях, и объединяет нас с каждым страдальцем. Страх – это чувство, которое охватывает нас перед тем значительным и постоянным в человеческих бедствиях и заставляет нас искать их тайную причину». Тайная причина бедствий, разумеется, – сама конечность существования, непременное и, следовательно, поистине «значительное и постоянное» его условие, которое невозможно отвергнуть, если принимаешь саму жизнь. Но, несмотря на согласие с этим необходимым условием, мы испытываем сострадание к человеку бедствующему: в данном случае это поистине родственная нам душа.
В похоронных обрядах, о которых только что шла речь, событие было отмечено характерным для древнего и современного Запада вниманием к человеческой личности. В любой восточной традиции сходный по важности случай воспринимали бы совсем иначе – как указующий через судьбу человека на определенный космологический порядок. Любой, кому доводилось присутствовать во время подобного восточного обряда, наверное, замечал, что церемония истребляет всячески впечатление о личности «человека страдающего», тогда как на Западе, напротив, ценность индивидуальности подчеркивают всеми средствами. Старые мехи наполнились новым вином – значимостью личности; в данном случае это была личность выдающегося молодого человека и всего, что он собой олицетворял (в нашу историческую эпоху, а не во вневременном круговороте нескончаемо повторяющихся тысячелетий). И все же в древней символике семи цокающих копытами жеребцов и оседланного скакуна без всадника сбереглось что-то важное и для настоящего. Старинные образы слагались в новую песню – гимн уникальному, непохожему на других, не имеющему близнецов человеку страдающему, – и в то же время продолжали навевать ощущение «значительного и постоянного в человеческих бедствиях», несли священную весть о неоспоримой «тайной причине», без которой обряд лишился бы глубины и исцеляющей силы.
Позволю себе обратиться напоследок к надежде на непостижимое чудо: эту надежду силой искусства вызывают у нас мифы и обряды. Я хотел бы повторить красноречивые строки одного поэта. Лет сорок тому назад, когда я впервые прочел это короткое стихотворение, оно глубоко тронуло меня и с тех пор не раз возвращало мне душевное равновесие. Написал его калифорнийский поэт Робинсон Джефферс; он присылал стихи со своей сторожевой башни на берегу Тихого океана, где годами следил за изящным полетом пеликанов вдоль побережья, вслушивался в мирный хриплый лай тюленей и старался не замечать вторгающегося издалека размеренного и неуклонно нарастающего гула моторов.
Вот это стихотворение.
Музыка природы
Глава IV. Разделение Востока и Запада (1961)
Жителям Запада нелегко представить, что относительно недавно появившиеся у нас идеи важности индивидуального, уважения к личности, ее правам и свободе не имеют никакого смысла на Востоке. Точно так же они ничего бы не значили для первобытных людей, народов Древней Месопотамии и Египта, Индии и Китая. В общем и целом наши взгляды абсолютно противоположны идеалам, смыслу и укладу жизни большинства народов мира. Мой второй тезис состоит в том, что это поистине великое новшество подарили миру именно мы: наше западное откровение о духовных идеалах, достойных человека, соответствующих истинному, высшему потенциалу нашего биологического вида.
Основную черту, отделяющую восточный мир от западного, я провожу вертикально через Иран, вдоль шестидесятого градуса долготы к востоку от Гринвича. Это можно рассматривать как линию культурного водораздела, по обе стороны от которой находятся творческие матрицы развитых культур: Индия и Дальний Восток (Китай и Япония), а к западу – Левант, или Ближний Восток, и Европа. На протяжении истории эти четыре мира сохраняли каждый свои уникальные свойства – мифологию, религию, философию и идеалы, не говоря уже про образ жизни, стиль одежды и искусства. И сегодня они составляют пары: Индия с Дальним Востоком с одной стороны, а Левант с Европой – с противоположной.
Восточные центры, отделенные от Запада и друг от друга бескрайними горными пустынями и тысячами лет изоляции, оставались глубоко консервативными. Левант и Европа, напротив, постоянно вступали в плодотворные конфликты и торговые отношения и были широко открыты как крупным вторжениям, так и интенсивному обмену товарами и идеями. Изумительные духовные и материальные свершения нынешней бурной эпохи во многом объясняются тем, что некогда надежные стены Индии и Дальнего Востока были сперва испещрены пробоинами, а потом и вовсе разрушены; после этого, однако, мир столкнулся с проблемой, которую в мифологии олицетворяет библейское предание о строительстве Вавилонской башни, когда Господь смешал языки людей, чтобы те перестали возводить свой вечный город и рассеялись, как сказано в Писании, «по лицу всей земли» (Быт. 11:4). Сегодня уже не осталось мест, где можно было бы спрятаться друг от друга; именно в этом, конечно, и заключается особая проблема нашей эпохи.
Мифический образ Вавилона является вдвойне подходящим, поскольку в древних городах-государствах Месопотамии около 3500 г. до н. э. были заложены первые основы всех высших (то есть высокообразованных и колоссальных по масштабам) цивилизаций. Именно от Леванта, а еще точнее – от ранних храмовых городов с башнями-зиккуратами разрослись все ветви огромного дерева четырех главных цивилизаций. Более того, именно там зародились мифические формы общественного строя, которые до сих пор ограничивают жителей Востока в постижении идей по-настоящему личной жизни. В древних, первобытных общинах охотников, собирателей и рыболовов отдельные кочевые социальные группы, с трудом способные себя прокормить, не были ни крупными, ни сложными. Единственными факторами разделения труда были возраст и пол, но каждый мужчина, женщина и даже ребенок очень неплохо владели всей совокупностью своего культурного наследия и могли стать целостными личностями – во всяком случае, в рамках местной культурной модели.
Однако примерно после 7500 г. до н. э., с расцветом и развитием древнего Ближнего Востока, сравнительно благополучного, жизнь в оседлых общинах, где уже занимались земледелием и скотоводством, сильно усложнилась: по мере неуклонного роста населения и площади таких сообществ специализированные отрасли знаний и профессиональные навыки приобретали большое значение. К 4500 г. до н. э. по всему Ближнему Востоку процветали целые созвездия самостоятельных селений, а около 3500 г. до н. э. такие селения в низовьях долины Тигра и Евфрата превратились в города – первые города на свете. Появилось четкое различие между кастами знати и прислуги, ремесленниками, обладающими специальными навыками, орденами жрецов и купеческими гильдиями и так далее, так что о целостной личности не могло уже быть и речи. Каждый стал «лишь частью». И в прикладном искусстве той эпохи тут же ярко и неожиданно проявились несомненные попытки символически передать мечту о воссоединении разрозненных частей в единое целое.